Пусть автор не посетует на вышеизложенные пожелания. Фантазии вроде этой естественны при чтении собранных здесь стихотворений — при чтении с другой стороны земли. Пишущему это предисловие представляется, что опыт пережитого, накопленный в этих стихотворениях, может разрешиться только преодолением биографии и обретением тональности, родственной тональности ахматовских «Северных элегий». Более того, пишущий это предисловие должен признаться, что он предается этим фантазиям не только на счет Рейна, но и на свой собственный. Это объясняется не столько тем, что потерянный рай Рейна как две капли воды похож на потерянный рай автора предисловия, с только сходством его и рейновского рая обретаемого. Если он, этот рай, существует, то существует и возможность того, что автор этой книги и автор предисловия к ней встретятся: преодолев свои биографии. Если нет, то автор предисловия останется во всяком случае благодарен судьбе за то, что ему удалось на этом свете свидеться с автором этих стихотворений под одной обложкой. Это немало. Их, стихотворений этих, физическое соседство с текстом этого предисловия является если и не торжеством справедливости, то, во всяком случае, внятной метафорой их неотделимости — на протяжении более чем в четверть века — от сознания автора этого предисловия. То, что их разделяет, — менее, чем страница.
Иосиф Бродский
«Окно на первом этаже над Невкой…»
Окно на первом этаже над Невкой,
трамвай гремит на вираже возле мечети.
Я постучу тебе в стекло монеткой,
орел и решка — вот и все на свете.
Я подходил и видел через щелку,
как тень вразлет на потолке скользила,
все позабыл, лишь нитку да иголку
припоминаю в доме у залива.
Все ниже, ниже абажур спускался,
потом двенадцать за стеной било,
и пестрый кот приятельски ласкался,
а ты все шила. Как ты долго шила!
Еще дрожит под сквозняком рама,
еще шипит замолкшая пластинка,
но нет будильника, а подниматься рано…
И ночь сама примерка и блондинка.
Закат над широкой рекою
И город на том берегу
Исполнены жизнью такою,
Что я объяснить не могу.
Пешком возвращаясь с прогулки,
Гляжу на огни и дома,
Но ключик от этой шкатулки
Найти не хватает ума.
Подумать — Васильевский остров
Так близко — достанешь рукой!
Но, скрытен, как будто подросток,
Он что-то таит за рекой.
И желтое небо заката
Тревожно, и так же почти
Неясным волненьем объята
Душа на обратном пути.
Но ведь неспроста, не впустую
Я с этим живу и умру;
Какую-то тайну простую
Я чувствую здесь на ветру.
Мелькают трамвайные числа
У площади на вираже.
Не знаю названья и смысла,
Но что-то понятно уже.
Четыре трубы теплостанции
И мост над Фонтанкой моей —
Вот родина, вот непристрастная
Картина, что прочих милей.
Как рад я — мы живы, не умерли,
Лишь лаком покрылись седым.
Какие знакомые сумерки,
Звоночек над рынком Сенным.
Теперь уже поздно, бессмысленно
Рыдать у тебя на груди;
Но вечно я слушал — не слышно ли
Твоей материнской любви?
Не слышно ли пения жалкого?
Что прочим о стенку горох?
Не видно ль хранителя-ангела
На трубах твоих четырех?
Родные, от века привычные,
Ваш голос и суд справедлив.
Сыграйте мне, трубы кирпичные,
Какой-нибудь старый мотив.
На мне пальто из пестренького твидика —
хорошее, германское пальто.
Глобальная имперская политика
четыре года думала про то,
как мне урон недавний компенсировать.
Про то решали Рузвельт и Черчилль.
Как одарить меня, сиротку, сирого,
проект им наш Верховный начертил.
Четыре года бились танки вермахта,
люфтваффе разгорались в облаках,
правительств по одной Европе свергнуто
поболее, чем пальцев на руках.
Тонул конвой на севере Атлантики,
и лис пустыни [1] Лис пустыни — так называли фельдмаршала Роммеля.
заметал следы,
стратеги прозорливые и тактики
устраивали канны и котлы.
Но, главное, но главное, но главное —
я был красноармейцами прикрыт.
И вот стою, на мне пальтишко справное,
уже полгода я одет и сыт.
Стою я в переулке Колокольниковом,
смотался я с уроков и смеюсь,
и говорю с румяным подполковником,
и он мне дарит пряжку «Gott mit uns» [2] Надпись на пряжках немецких солдат «С нами Бог».
.
Читать дальше