Тело — что хлеб, а кровь — что кагор,
Вязок, что ладан, бездонный взор,
Смертью сгущаемый до первоздания…
Выло, давилось воем создание,
Рёвом хлестало в каждый собор —
Только б железо изжить из плоти.
Битвы итог наблюдая — поймёте? —
Кожей мороз ощутил матадор.
Грохот толпы отдалился в туманы,
В них и потух, словно рыцарский пыл…
Бык умирал. Щедро ширились раны
С каждым порывистым взмахом пьяным
Драных обломков невидимых крыл.
…
Вальсом конвульсий — почва от порчи падучей;
Мир аритмично сердечится от «пур фаворе»…
Бык возлежал — грузной, грязною, грустной тучей,
Масляным чёрным сгустком рогатого горя.
Сила смеркается, в смерти себе не верясь;
Гибель в разы розовее заката розового:
Кровь кислотой выжигает глаза кабальерос,
Очи красавиц ласкает, подобно розгам…
В этой крови, в этом сладком победой нектаре,
Руки умыл матадор, на колени рухнувши;
Ею же были омыты небесные дали.
Ветер, как в волосы, в струны испанской гитаре
Пальцы в сердцах запустил. Облака рыдали,
Словно душа беспросветно ослепшего юноши.
«Мы сидели с другом на крыше, на самом краю…»
Верному товарищу Никите Турчиновичу.
Мы сидели с другом на крыше, на самом краю,
Словно в речке, нагими ногами болтая в мареве.
Снизу улица сельская гудом плела про июль,
Сверху — небо на головы липло дурманной марлей…
Далью поле глядело, а кровля была горяча —
Мы сидели над миром, как на опустевшей арене…
Друг спросил меня голосом старого циркача:
«Что, взгрустнулось?» — и детской своей головой
покачал.
Я в ответ: «Ничего!.. Только долго тянется время!..»
Крыша зыбилась: дом копошился под нею людьём;
В животе моём — лет куролесила чёртова дюжина…
Друг был годом прочней; помолчав, он сказал:
«Пойдём», —
А потом рассмеялся, не глядя в глаза — незаслуженно!
И нырнули мы в мир — с островка, где царили
вдвоём,
И, доплыв до калитки, простились до «после ужина».
…«После» было — песок: жизнь сквозь пальцы
пёстро текла!
Голова моя сорным её сумасбродствам — улей.
Пятилетка морщиною меж бровей пролегла,
Просто — пропастью
между двумя берегами июлей.
Два июля — в последний зарывшись, теперь молчу,
Тенью первого силясь душить рёвоток Ярила…
Мы — на крыше. Под нами не дышит недвижный чум:
Чумовое — причёсано, чудо — отговорило.
И от кровли промозглостью пасмурит. Мы сидим
На остылой — на ней, как на старом, усталом вокзале.
Ждём? Дождём даже души свежеют в тисках груди.
Нынче — скулам свежо: не умею молчать глазами.
В них ты смотришь, как в воду. Как в зеркало:
«Что, взгрустнулось?»
…Повзрослелось, родной: «Только разве что самую
малость…»
Что не толком ценилось и больно долго тянулось —
Ох, коварное время! — порвалось, родной,
порвалось…
И ныряем мы вниз — с верхотур, где царили вдвоём.
И плывём до ворот. Ни следа во саду, ни сладу.
За обломки былого цепляясь, кляну водоём;
Тот — зеркалится, тихо глотая мою досаду.
«Земляника зари раскраснелась по зелени крон…»
Земляника зари раскраснелась по зелени крон;
Мы сидим визави, ты глаза мои пьёшь, как ром.
Мы умрём — но однажды; пока что — лишь лето живей.
…Если дерево пляшет — оно не щадит ветвей.
Солнце — плачущий Бог; всякий луч — облакам рубец.
В нас вселилась Любовь — злополучный,
нахальный бес —
Точно ревностный вирус, который если засел —
То, конечно, не вырвется. Разве только совсем.
…По зелёным кудрям — позолотой ползёт седина.
День целован, румян; ром задорно дерзнёшь — до дна?
Лейся, землю ласкай, листопад: серь — нелепый тон.
Мы проснёмся? — пускай!
Это будет потом, потом.
А пока — Апокалипсис, дальше — бордовый бред:
Слава богу, покаялись — там ещё, в долгом «пред».
Мы молчим тет-а-тет по своим берегам стола;
Если вечности нет — значит, попросту отцвела.
Читать дальше