1970
Из Кремлевской Москвы на машинах крылатых
в эти дни улетают домой делегаты.
На аэровокзалах трепещут знамена.
Называем мы наших друзей поименно.
И печатают вечером наши газеты
групповые прощальные эти портреты.
Но приводит тебя почему-то в смущенье,
что о двух делегациях нет сообщенья,
что они отбывают, изъездив полсвета,
без речей и знамен, без фанфар и портретов.
Эти две делегации, как ни печально,
пребывают на этой земле нелегально.
Так сложилась — пока — их партийная доля,
что они не выходят еще из подполья.
Не смущайся, камрад! Ведь в истории дальней
наша партия тоже была нелегальной.
Не однажды она не по собственной воле
с площадей и трибун уходила в подполье.
Но, незримо собрав поредевшие силы,
из подполья наружу опять выходила.
В нашу партию тоже в далеком начале
проникали враги и жандармы стреляли.
Но дворцы штурмовались, вскрывались подвалы,
и врагов своих Партия грозно карала.
И на доски признанья с печальною силой
имена ополченцев своих заносила.
1970
В ту самую тяжкую дату,
когда, не ослабив плеча,
из Горок несли делегаты
на станцию гроб Ильича,
когда в стороне заметенной,
когда в тишине снеговой
едва колыхались знамена,
увитые черной каймой, —
по-тихому встав до рассвета,
тулуп застегнув на груди,
в начале процессии этой
и даже чуток впереди
на розвальнях ехал морозных,
наполненных лапником впрок,
еще никакой не колхозный
окрестный один мужичок.
Он не был тогда коммунистом,
а может, и после не стал,
но бережно ельничком чистым
дорогу туда устилал.
Хотел он народному другу,
о том не умея сказать,
хоть горькую эту услугу,
хотя бы ее оказать.
Мечтал он по собственной воле
на горестном санном пути
хоть самую малую долю
в прощание это внести.
Не с тем он решил постараться,
чтоб люди заметить могли,
а чтоб в стороне не остаться
от общего горя земли.
1970
300. «Нелегкое задумав дело…»
Нелегкое задумав дело,
я поведу прямую речь:
ведь всё ж, однако, не сумела
тебя Россия уберечь.
Не сберегли на поле чистом
вседневной жизненной войны
ни меч зазубренный чекиста,
ни руки слабые жены.
Кому по силам, брови хмуря,
винтовки не снимая с плеч,
ту титаническую бурю
от бурелома уберечь?
К его помощникам высоким,
за ним уже ушедшим вдаль,
ни обвиненья, ни упрека,
а только поздняя печаль.
Нельзя каким-то словом пошлым
или научным, может быть,
в суровой правде жизни прошлой
хотя бы слово изменить.
Но есть решающее средство —
его стремительную речь
и строчку каждую наследства
от посягательств уберечь.
1970
Опять до рассвета не спится.
Причины врачам не постичь.
По доброму гулу столицы
тоскует Владимир Ильич.
По стенам тоскует и башням,
по улочке каждой кривой,
по всей ее жизни тогдашней,
по всей толчее трудовой.
Из этого парка и сада,
роняющих мирно листву,
ему обязательно надо —
хоть на день — прорваться в Москву.
Легко ли рукою некрепкой,
завидев предместья Москвы,
свою всероссийскую кепку
замедленно снять с головы?
И с той же медлительной силой,
какою в те годы жила,
навстречу столица склонила
свои — без крестов — купола…
Оно еще станет сказаньем,
легендою станет живой
последнее это свиданье,
прощальная встреча с Москвой.
Прощание с площадью Красной,
где в шествии будущих дней
пока еще смутно, неясно
чуть брезжил его Мавзолей…
1971
Многообразно и в охоту
нам предлагает жизнь сама
душе и мускулам работу —
работу сердца и ума.
Когда хирург кромсает тело,
что сотворил тот самый бог,
я уважаю это дело
и сам бы делал, если б мог.
Я с наслаждением нередко,
полено выровняв сперва,
тем топором рабочих предков
колю — и эхаю — дрова.
Читать дальше