Когда б ты небосвод увидел ясный,
Смеющееся вёдро наших дней
И обновленной Картли сад прекрасный,
Как ликовал бы ты в душе своей!
И дружбу Автандила с Тариэлом
В содружестве народов ты б узнал,
И в Зубовке Арагва бы гремела,
И в Мцхета б русский друг тебе предстал.
И ты б позвал: «Стихи мои, летите!
Ко мне, птенцы, слетайтесь в добрый час!
Не лейте слез — и слезы мне отрите!
Ведь родина с любовью помнит нас».
Интересен здесь и композиционный ход: если в первой главе поэмы автор «откликнулся» на зов Давида и временно поселился в прошлом, рядом со своим героем, то в заключительной главе Давид откликается на зов советского поэта, рассекает мглу веков и на миг становится нашим современником. Вновь оказываются рядом герои поэмы, но уже не на «пустынной тропе безнадежного скитанья», а под «ясным небосводом» «обновленной Картли».
И наконец основная проблема поэмы Симона Чиковани — философское осмысление духовной преемственности человеческого бытия, бессмертия человеческой мысли; мысль о поэзии как драгоценной нити этого бессмертия, способной приблизить далекое прошлое и соединить людей, разделенных веками.
Единственный философ, упомянутый в книге Давида Гурамишвили, — Эпикур, которому принадлежит мысль о том, что после смерти не остается ничего, кроме воспоминаний, и что только воспоминания даруют человеку бессмертие. Эта мысль поразительно близка философской концепции самого Гурамишвили. Так расшифровал Симон Чиковани смысл упоминания Давидом Гурамишвили Эпикура. Это очень глубокое наблюдение. Действительно, вся поэзия Гурамишвили проникнута мучительными поисками бессмертия, продолжения своей жизни в будущем, но не в религиозно-мистическом, а в преемственно-культурном смысле. И так же как преемственность рода обеспечивается продолжением рода — детьми, преемственность духа, считает Гурамишвили, обеспечивается его поэзией, его творением, его детищем. Он так и называет свою книгу: «мое дитя», «мой младенец», «моя сирота», «мой сын». Так он говорит и у Симона Чиковани:
Я, грешная душа, пускаюсь в путь.
Кому доверю в этом мире сына —
Печаль, переполняющую грудь?
Кто окропит слезой мои седины?
…Пусть мира злоба светоч мой гасила,
Не праздно в мире жизнь прошла моя.
Но жизнь, я вижу, — трапеза могилы.
Как о бессмертье мог подумать я?
Но по себе оставил я младенца,
Дал сыну сердце, голос, мысль свою,
Да встретит он счастливый дальний день свой
Средь будущих друзей в родном краю.
Пытаясь еще раз и с наибольшей концентрированной четкостью охарактеризовать творческий облик грузинского поэта, хочется прибегнуть к свидетельству поэта русского, глубже всех проникшего в «тайны ремесла» Симона Чиковани.
В свое время Борис Пастернак в статье, посвященной грузинской поэзии, дал такое определение «родословным связям» и внутренней природе творчества Симона Чиковани: «Образная стихия, общая всякой поэзии, получает у Чиковани новое, видоизмененное, повышенно существенное значение. Чиковани артист и живописец по натуре, и как раз эта артистичность, порядка Уитмена и Верхарна, дает ему широту и свободу в выборе тем и их трактовке.
Образ в поэзии почти никогда не бывает только зрительным, но представляет некоторое смешанное жизнеподобье, в состав которого входят свидетельства всех наших чувств и все стороны нашего сознания. Сообразно с этим и та живописность, о которой мы говорим применительно к Чиковани, далека от простого изобразительства. Живописность эта представляет высшую степень воплощения и означает предельную, до конца доведенную конкретность всего в целом: любой мысли, любой темы, любого чувства, любого наблюдения.
Чиковани — неслучайное и закономерное звено в общем развитии грузинской мысли. Сказочную замысловатость Важа Пшавела он соединяет с порывистым, всему свету открытым драматизмом Бараташвили». [14] Пастернак Борис, Несколько слов о новой грузинской поэзии. — Вопросы литературы, 1966, № 1, с. 171.
Драматизм, о котором здесь идет речь, с особой силой ощущается в таких лирико-философских монологах Симона Чиковани, как «Сказанное во время бомбежки», «Осколки глиняной чаши», «Метехи», «Начало», «Морская раковина».
Представим себе человека в чистом поле, над которым проносится вражеский самолет, ищущий мишень для своего смертоносного груза. Понятно и естественно любое движение жертвы, стремящейся (укрыться от беды. Но эта, ставшая в военные годы повседневной, картина в стихотворении Симона Чиковани осмысляется как общечеловеческая трагедия, как библейского масштаба противоборство жизни и смерти, высокий гимн в честь человека, рожденного жить и творить, истовая молитва в защиту жизни, творчества:
Читать дальше