и, как всегда, все к водке сведено,
и уж нельзя взирать без омерзенья,
как мы проводим наши воскресенья.
Да сам-то я хоть чем-нибудь иной?
К чужим страну бездумчиво ревную.
Пойду вздремну, потом пойду в пивную.
Там воздух сиз от дыма и кощунств.
Грохочет рок. Ругают демократов.
Взял кружку впрок, печаль в нее упрятав,
и на пропащих девочек кошусь.
Ты мне призывных писем не пиши
в заморский рай земного изобилья:
с моей тоски там как бы не запил я,
там нет ни в чем ни духа, ни души.
Мне лучше жить в отеческой глуши,
где каждый день вдыхаю Божью пыль я,
где степь ковылья да рысца кобылья,
где ляг в траву и дальше не спеши.
Я не сужу, я знаю, почему ты
оставил землю бедности и смуты,
где небу внемлют Пушкин и Толстой,
и проку нет с предавшим пререкаться.
Стихи – не довод для американца.
Я обойдусь любовью и тоской.
С тех пор как мы от царства отказались,
а до свободы разум не дорос,
взамен мечты царят корысть и зависть
и воздух ждет кровопролитных гроз.
Уже убийству есть цена и спрос.
Не духу мы, а брюху обязались
и в нищете тоскуем, обазарясь,
что ни одной надежды не сбылось.
Какой же строй мы будущему прочим,
где ходу нет крестьянам и рабочим,
где правит вор, чему барышник рад?
Но, коль уж чтец страстей новозаветных
на стороне богатых, а не бедных,
тогда какой он к черту демократ?
На кой мне ляд проваливаться в ад?
Бродить по раю, грешный, не желаю.
Зато в селе всему, что помню, рад:
дымку печей, кудахтанью и лаю,
шатрам стогов и шаткому сараю,
где дышит хмель и ласточки шалят.
Страды крестьянской праведность и лад
в крови храню и совесть с ней сверяю.
До зорьки встать, быть к полдню молодцом,
разлечься на ночь к воздуху лицом,
охапку снов поклавши в изголовье.
Нет, сельский дух и в храме не изъян:
и красота корнями из крестьян,
ей и дерьмо коровье на здоровье.
А ну, любовь, давай в оконце глянем –
в душе разор, а в мире красота.
Что за зима, как будто в детстве раннем,
трескучим светом пышно разлита!
Белым-бело, а зорька золота.
И год пройдет, а в город не нагрянем,
к щеке щека прильнув к искристым граням,
не для людей отливы изо льда.
А Бог дохнет – и с неба хлынут хлопья
и белизну сияньем обновят.
Нет, Божий мир ни в чем не виноват.
Он бел и свеж до неправдоподобья.
Бездарна жизнь, но в двух вещах мудра:
есть огнь и снег, все прочее – мура.
Толкуют сны – и как не верить сну-то?
Хоть все потьмы слезой измороси.
Услышу: «Русь», а сердце чует: «смута»,
и в мире знают: смута на Руси.
А мы-то в ней как в речке караси.
А всей-то жизни час или минута.
И что та жизнь? Мила ль она кому-то?
На сей вопрос ответа не проси.
А вот живу, не съехавши отсюда!
Здесь наяву и Чехов жил как чудо,
весь мир даря вниманьем и тоской.
Есть смуте срок. Она ж неуморима,
моя Россия – Анна и Марина
и Божьи светы – Пушкин и Толстой.
1960‑е, 1990‑е
Что-то мне с недавних пор
на земле тоскуется.
Выйду утречком во двор,
поброжу по улицам, –
погляжу со всех дорог,
как свобода дразнится.
Я у мира скоморох,
мать моя посадница.
Жизнь наставшую не хай,
нам любая гожа, –
но почто одним меха,
а другим рогожа?
Ох, империя – тюрьма,
всех обид рассадница, –
пропадаем задарма,
мать моя посадница!
Может, где-то на луне
знает Заратустра,
почему по всей стране
на прилавках пусто,
ну а если что и есть,
так цена кусается.
Где ж она, благая весть,
мать моя посадница?
Наше дело – сторона?
Ничего подобного!
Бей тревогу, старина,
у людей под окнами!
Где обидели кого,
это всех касается, –
встанем все за одного,
мать моя посадница!
Ни к кому не рвусь в друзья
до поры до времени,
но, по-моему, нельзя
зло все видеть в Ленине.
Всякий брат мне, кто не кат,
да и тот покается.
Может, хватит баррикад,
мать моя посадница?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу