1 И. М. Тройский, История античной литературы, Учпедгиз, Л. 1957, стр. 451.
Марциал родился в Испании и, прожив около тридцати пяти лет в Риме, вернулся умирать на родину. Испания стала — наряду с Францией — классической страной эпиграммы. Конечно, это случайное совпадение, но — знаменательное. Традиция Марциала в Испании воскресла в самом начале Возрождения, «золотого века» испанской литературы, когда эпиграммы не чуждались великие поэты эпохи — Лопе де Вега, Аларкон, Тирсо де Молина, а несколько позднее — Гонгора, Вильямедиана, Кеведо. Конечно, как это было и во Франции, эпиграмма в испанской литературе изменялась вместе со временем, и, главное, изменялась та роль, которую в разные исторические эпохи ей приходилось играть в системе национальной поэзии. В XVII—XVIII веках, особенно в XVIII веке, эпиграмма становится политической сатирой. В те времена не было в Испании ни одного сколько-нибудь выдающегося поэта, который бы не сочинял эпиграмм. Историк испанской поэзии Федерико Карлос Саинс де Роблес, составивший большую антологию «Испанская эпиграмма» (Мадрид, 1941), называет в предисловии к своей книге именно XVIII век «золотым веком» этого малого, но столь важного для той поры литературного жанра; он говорит о необыкновенном искусстве, которым овладели пронзительные, скептические умы XVIII столетия, — искусстве «двумя-тремя штрихами создавать убийственно карикатурные портреты» своих современников. К таким острым умам относятся Хуан де Ириарте и Томас де Ириарте, Николас Фернандес де Моратин и его сын Леандро Фернандес де Моратин, Феликс Мария Саманьего, Хосе Иглесиас де ла Каса, Хуан Пабло Форнер, Леон де Аррояль, Хосе Марчена Руис и другие. Ничего удивительного, что эпиграмма достигает наибольшего расцвета в такую пору, когда в поэзии преобладает мысль: ведь стихия эпиграммы — это логический парадокс. Понятно, что в XIX веке наступление романтизма с его культом чувства привело к временному ослаблению эпиграммы: она стала оскудевать, игра мысли нередко уступала место игре слов. Однако в XVIII веке, веке просветителей, большинство поэтов были политическими мыслителями, эрудитами, которые разделяли идеи Вольтера и его соратников. Они творили испанскую эпиграмматическую сатиру, направленную против католической церкви и католической монархии, против нравственных пороков эпохи, опираясь на иноземных своих союзников, особенно французов, которых они искусно переводили, используя античное наследие и богатейшую национальную традицию.
Испанские эпиграмматисты придали жанру большое разнообразие, — под их пером рождались и лаконичные двустрочные изречения, и сатирические портреты современников, и моральные притчи, и сжатые юмористические рассказы, бытовые эпизоды, аллегорические сценки. Перед читателем проходят яркие социальные типы, созданные на крохотном пространстве десятка, а то и четырех — шести строк. Это и хищник судья, выносящий оправдательный приговор лишь за взятку; и литературный вор, умелый плагиатчик, которого не так-то просто изобличить; и лукавый критик, славословящий одних мертвецов; и безграмотный цензор, который, не умея читать, облечен правом запрещать; и корыстолюбивый лекарь, богатеющий на болезнях сограждан; и чиновник-подхалим, обманывающий начальство во имя собственного благополучия… Сатирические эпиграммы в своей совокупности создают удивительную по точности картину общества.
При этом многие из них поднимаются высоко над конкретным эпизодом или персонажем — на уровень емких философских обобщений. Таково, например, восьмистишие Ф. Пачеко (XVI—XVII вв.), где повествуется о живописце, который намалевал петуха и, взглянув на петуха живого, не нашел сходства между ним и своим созданием:
Не выдержал художник и, вспылив,
Занес над ним топор: «Умри, проклятый!»
Так поплатился жизнью гость пернатый
За то, что был доподлинно правдив.
Тут целая философия искусства, да, может быть, и не одна, а две: эстетика живописца, отрицающего реальность, если она расходится с плодом его творчества, и эстетика поэта-эпиграмматиста, сатирически отрицающего такое отрицание. Не менее содержательное обобщение найдем мы в эпиграмме великого трагика Кальдерона (XVII в.), которая, в сущности, представляет собой маленькую новеллу или притчу. Никто, оказывается, не имеет права сказать: «Мне хуже всех», потому что непременно найдется другой, которому еще хуже. Замечательно, однако, что Кальдерон формулирует не эту отвлеченно-общечеловеческую истину: его герой, которому хуже всех, — ученый, и тот, которому еще хуже, — тоже ученый. Так строится сатирическая картина общества. А поэт XVIII века Аррояль создает живой образ подданного испанской монархии в богатом по содержанию четверостишии:
Читать дальше