Ты был комиссаром — и вел наш отряд.
Я был ординарцем веселым.
Флажки золотые на солнце горят
По вольным станицам и селам.
1933
1. «Дай руку мне, пойдем со мною…»
Дай руку мне, пойдем со мною
В тот вьюжный край,
Он полонил мне сердце тишиною,
И снегом зим, и свистом птичьих стай.
Там горбоносых желтобровых птиц
Эвенк охотник ждет, и на рассвете
Слепят огни бесчисленных зарниц,
И гнет пурга тяжелых кедров ветви.
Тайга бежит по белым склонам вдоль
Последних побережий,
Где по заливам высыхает соль
И где во мхах таится след медвежий.
Там сердца моего заветная отрада,
Край детских лет,
Родной страны холодная громада,
Я — твой поэт.
1933
На Дьячем острове боярский сын Похабов
Построил хижину, чтоб собирать ясак…
Прошли года в глухой тоске ухабов,
Века легли, как гири на весах.
Над летниками тесными бурятов
Сыченый дух да хмель болотных трав;
Сюда бежали, бросивши Саратов,
И вольный Дон, и старой веры нрав.
И город встал в пролете этом узком,
Суму снегов надевши набекрень,
И наречен он был в веках Иркутском,
Окуренный пожарами курень.
Вот он встает в туманах, перебитых
Неумолимым присвистом весны.
Немало есть фамилий именитых —
Трапезниковы, Львовы, Баснины.
Он богател. Его жирели тракты.
Делил полмира белыми дверьми,
И чай везли его подводы с Кяхты,
Обозы шли из Томска и Перми.
Он грузен стал, он стал богат, а впрочем,
Судеб возможно ль было ждать иных
От золотых и соболиных вотчин,
От ярмарок и паузков речных.
Он, словно струг, в века врезался, древний.
Рубили дом, стучали топоры,
Бродяги шли из Жилкинской деревни,
С Ерусалимской проклятой горы.
Он шлет их вдаль. Оборванные парни
Идут навстречу смерти и пурге,
Мрут от цинги в тени холодных варниц,
От пули гибнут смолоду в тайге —
Чтоб богател, чтоб наливался жиром
Купеческий, кабацкий, поторжной,
На весь немшоный край, над целым полумиром
Поставленный купцами и казной.
1933
Низко кланяясь, провожала управа,
Лошадь рванула — сойти с ума,
Налево — лабазы его, а направо —
Им же построенные дома.
А сбоку саней медленно едет,
Снегом и ветром обдавая на миг,
Весь мир, разбитый на «де́бет» и «кре́дит»,
Занесенный в рубрики бухгалтерских книг.
Купола церквей — как пробки графинов.
Зело выдыхается это вино.
Кладбище в жимолости и рябинах:
Здесь-де покоиться суждено.
Годы легли по откосам чалым,
Как козырные тузы крестей.
Души загубленных по отвалам
Изредка встанут во мгле ночей.
Души всех тех, кто погиб в юродстве
(Вниз пригибаются плечи их),
Тяжбы в старинных судах сиротских,
Торжище ярмарок площадных.
Сядет обедать — уха стерляжья.
Скучно идет с коньяком обед.
Сын-гимназист, бормоча, расскажет:
«Жил-де на севере людоед».
Покажется сразу: пельмени — уши,
Злобно мигают глаза сельдей,
В черном рассоле коптятся души
Всех позагубленных им людей.
В комнату бросится прямо с инею
И поясные поклоны бьет.
Ветер уходит в Китай да в Индию,
Неопалимой тропарь поет.
Церковь построит, на бедных тысячу,
Но не оставит сего в тиши,
Толстый бухгалтер на счетах вычислит
Цену спасенья его души.
Деньги дарит он теперь, раздобрясь.
Надобно всё ж искупить добром
Трупы шахтеров и брата образ.
(За ассигнации. Топором.)
Так бы и жил, да нежданно выплыл,
Всех сотрапёзников веселя,
Купчик из Питера — голос сиплый,
В кожаной сумочке векселя.
Месяц прошел, — прииска ему продал,
Тихо заплакал: «Что ж, володей»,
Но следом за купчиком шла порода
Совсем непонятных, чужих людей.
Никто из них не ел струганину,
Они и не знали, как водку пьют,
Когда баргузин вдруг ударит в спину
И дымный мороз невозбранно лют.
Они аккуратно носили фраки,
Души свои не трясли до дон,
Вовек никому не кричали: «враки»,
А всё по-французски: «pardon, pardon».
Их имя со страху едва лепечется,
Топырясь, идут упыри-года,
И стало подвластно им всё купечество,
Процентом напуганы города.
Читать дальше