Полковник знал, что делал, — ни один солдат
Не сдался в плен живым, а большинство
Оставшихся в строю — после конца войны
Носили на плече, как знак кромешной славы,
С веревкой крепкою два ржавые гвоздя.
Должно быть, такова всегда судьба героев:
Узнав лицо беды, лицом к лицу
Смотреть на смерть и солнце,
Не отводя глаза
От черного слепительного света.
И мой герой — не малохольный мальчик,
Не меланхолик с тростью и плащом,
Не продувной гуляка, о котором
Кругом дурная песенка бежит.
Нет, человек обыденных примет,
Невзрачного геройства,
Не ради славы и жизнь саму приемлющий
И смерть,
Но делающий подвиг потому,
Что иначе он поступить не может, —
Единственный понятный мне герой.
Он за станком в тяжелой индустрии,
Он за кайлой на горных приисках,
Он плуг ведет по всем полям Союза,
Он — кочегар, он — летчик, он проходит
Сквозь жаркие теснины океана,
Сквозь духоту всех четырех стихий.
Но мы пока в глуши
Блуждаем между четырех деревьев
И неумело создаем героев.
Они у нас приглажены Наведен
На них известный лоск Они решают
Вопросы пола, влюбляются, страдают
На фоне модной, несомненно, темы.
И пафос весь уходит на любовь.
И вот живет писчебумажный мир:
Героя в чернильный ад ввергают за грехи
И в картонажный рай за доблести возводят.
Слепая ночь восходит над Европой,
Заря шумит над нашею страной.
Уже идет герой в литературу прозы,
Сквозь дым и гарь, сквозь корректуры,
Как через весь громоздкий этот мир.
1927
КС.
«Немало погибло ребят на фронтах,
С винтовкой в руках,
С цигаркой в зубах,
С веселой песенкою на губах».
А нынче —
Мы снова подходим к боям,
Как в годы Упорства и славы,
И новые песни Выводит баян
Друзьям из-за Нарвской заставы.
Пускай по бульварам
Ночною порой
Несутся вприсядку
И с гиком,
Друг другу вручая
Условный пароль,
Запевочки Гопа со смыком:
«Так бесперерывно пьешь и пьешь,
Гражданам прохода не даешь,
По трамваям ты скакаешь,
Рысаков перегоняешь
И без фонарей домой нейдешь».
Не «Яблочко» нынче баян заведет,
Нет! Глотка срывается в марше.
Мою он давнишнюю песню поет
Про легкое дружество наше.
Ту песню, которую я распевал, —
Ее затянули подростки,
Она задымилась в губах запевал,
Как дым от моей папироски.
Товарищ, товарищ, проходят бои,
Мы режемся разве что в рюхи,
И скоро к перу привыкают мои
Привыкшие к «ма́ксиму» руки.
Но так же, как прежде, я верен боям
И го́дам упорства и славы,
И песням, которые водит баян
Друзьям из-за Нарвской заставы.
1927
С После 18.
Все звезды остыли, но знаю, тебе уж
Доро́гой, что гнет на далекий фольварк,
Такою же ночью встречался Тадеуш
Костюшка, накинувши плащ и чамарк,
За ним палаши небывалого войска,
Шумят портупеи, как ночь под Москвой,
И клонится сумрачный ветер геройства
Над трижды пробитой твоей головой.
«Отчизна! Не знаю я тягостней судеб,
Чем эти скользящие навзничь струи,
Кто шаткою ночью ту землю забудет,
Которую кровью и потом поил».
Отчизна!
Но, впрочем, невнятны названья:
«Отчизна»,
«Отечество»,
«Родины дым»
В стране, где глухая тропа партизанья
Сегодня следом легла молодым.
И вот стеариновый меркнет огарок,
Торопится дюжина жбанов и чарок:
«Польша от мержа до мержа,
Мать Ченстоховская, ты ль
Тонкими пальцами держишь
Знамени польского пыль».
Вместо 21–22.
За пустошью цвета застывшего воска
Встает арьергард незнакомого войска.
Прислушайся! Это не ветер, а отзыв,
Мешая границы, дороги, мосты,
Сливает текстильные фабрики Лодзи
Со сталелитейною вьюгой Москвы.
«Звезда», 1929. № 1.
От кинжала, который за вольность
Подымают в дворцах королей,
От мужицкого бунта на волость
Уходящих в безвестность полей,
Над путями любого простора,
Распростертыми в мгле и в пыли,
Где стучат гильотины террора
Восемнадцатым веком земли.
Но не так, исподлобья ощерясь,
Как лавина срываяся с гор,
Христианство свергавшая ересь
Подымала на церковь топор.
Читать дальше