Остается отметить, что Мандельштам отнюдь не был энтузиастом русской реалистической живописи. В его прозе находим упоминание лишь об уже воспроизводившейся в нашей книге отвратительной советской «жанровой картинке по Венецианову» (III: 169); о «мальчике, играющем в бабки, в скульптуре Федора Толстого» (II: 377); о «пирамиде черепов на скучной картине Верещагина» (III: 191); да еще пренебрежительное описание пластики актрис Художественного театра: «движения всех женщин плохи, будто сошли с картин Семирадского» (II: 135). Характерный эпизод приводит в своих мемуарах о Мандельштаме Наталья Штемпель: «Мы пошли в Третьяковскую галерею… Но осмотр оказался, к моему удивлению, очень коротким. Осип Эмильевич, не останавливаясь, пробежал через ряд залов, пока не разыскал Рублева, около икон которого остановился. За этим он шел» [702].
5
Оттеняющим фоном для чтения и изучения итальянских классиков послужили ужасные картины крестьянского голода, которые Мандельштаму довелось наблюдать в Крыму. Чтобы сломить сопротивление крестьян коллективизации, власти отняли у них запасы зерна, и к зиме начался массовый голод. В своих не слишком достоверных воспоминаниях Р. Березов (Акульшин) сообщает, что еще в Москве он рассказывал поэту «печальные истории» о «поездках по городам и по колхозам, о настроениях крестьян и рабочих» [703].
Голодающие крестьяне, увиденные в Крыму, вдохновили Мандельштама на гражданское, почти «некрасовское» стихотворение, которое потом будет фигурировать в следственном деле поэта. Из протокола допроса Мандельштама от 25 мая 1934 года: «К 1930 году в моем политическом сознании и социальном самочувствии наступает большая депрессия. Социальной подоплекой этой депрессии является ликвидация кулачества как класса. Мое восприятие этого процесса выражено в моем стихотворении “Холодная весна”» [704].
Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым,
Как был при Врангеле – такой же виноватый.
Комочки на земле. На рубищах заплаты.
Все тот же кисленький, кусающийся дым.
Все так же хороша рассеянная даль.
Деревья, почками набухшие на малость,
Стоят как пришлые, и вызывает жалость
Пасхальной глупостью украшенный миндаль.
Природа своего не узнает лица,
И тени страшные Украйны и Кубани…
На войлочной земле голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
Комментарий Н.Я. Мандельштам: «Калитку действительно стерегли день и ночь – и собаки, и люди, чтобы бродяги не разбили саманную стенку дома и не вытащили последних запасов муки. Тогда ведь хозяева сами стали бы бродягами. Они бы пошли побираться, чтобы не погибнуть от отсутствия хлеба. Магазины “закрытого типа” обеспечивали только городское начальство» [705].
28 мая Мандельштамы переехали в коктебельский Дом творчества. Здесь в это время отдыхал Андрей Белый со своей женой, Клавдией Николаевной.
Когда-то Андрей Белый доброжелательно отнесся к стихотворным опытам начинающего Мандельштама – согласно воспоминаниям Владимира Пяста, он «пожаловал» будущему автору «Камня» «титул» «пэоннейшего из поэтов» [706]. Затем Белый изменил свое отношение к Осипу Эмильевичу. Не последнюю роль здесь, вероятно, сыграл антисемитизм, которым были заражены многие старшие модернисты, в диапазоне приблизительно от Блока до Кузмина. К уже приводившимся в этой книге цитатам добавим еще одну, из дневника М. Кузмина от 11 марта 1914 года: «Вечером были три жида – Лившиц, Лурье и Мандельштам» [707]. Приведем также микрофрагмент из внутренней рецензии самого Мандельштама 1926 года на книгу Бернара Лекаша «Радан великолепный»: «<���Антисемитизм> заимствовал свои аргументы там, где только мог, – у декаданса, у символизма , у второсортной социальной мистики» (II: 450) и следующее свидетельство из мемуаров Эммы Герштейн: «В “Предисловии” <���к поэме “Возмездие”>, где Блок перечисляет разнородные события, из которых образовывался “единый музыкальный напор” эпохи, он называет такое: “В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови”. Эта оскорбительно-“объективная” фраза возмутила Мандельштама» [708].
Но с особой силой Андрея Белого от Мандельштама должны были отвратить критические мандельштамовские статьи, содержавшие крайне резкие оценки прозы автора «Петербурга». Иногда Мандельштам даже переходил на личности. «Необычайная свобода и легкость мысли у Белого» (II: 322), – писал он, например, в разгромной рецензии на роман «Записки чудака», иронически намекая на знаменитое признание гоголевского Хлестакова: «У меня легкость необыкновенная в мыслях» [709]. «Белый неожиданно оказался дамой, просияв нестерпимым блеском мирового шарлатанства – теософией», – издевательски констатировал Мандельштам в заметке «Письмо о русской поэзии» (II: 237), вновь отсылая внимательного читателя к Гоголю – на этот раз к хрестоматийно известному эпизоду из «Мертвых душ» («“Ой, баба!” – подумал он про себя и тут же прибавил: – Ой, нет!” – “Конечно, баба!” – наконец сказал он, рассмотрев попристальнее» [710]). Но даже и подобные инвективы не мешали Мандельштаму считать романы и повести Белого «вершиной русской психологической прозы» (формула из мандельштамовской заметки «Литературная Москва. Рождение фабулы») (II: 262).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу