В Крыму поэт изучал итальянский язык и одновременно, по примеру Константина Батюшкова, с упоением читал и перечитывал итальянских классиков № 1, № 2, № 3 и № 4 – Данте, Петрарку, Ариосто и Тассо. Сонеты Петрарки Мандельштам впоследствии перевел, об Ариосто написал стихотворение, о Тассо собирался написать статью.
В начале мая 1933 года Мандельштам приступил к работе над последней своей большой прозой – поэтологическим эссе «Разговор о Данте», чье заглавие неожиданно перекликается с заглавием цитировавшейся нами чуть выше заметки А. Селивановского «Разговор о поэзии».
«Записывая под диктовку “Разговор о Данте”, – вспоминала Надежда Яковлевна, – я часто замечала, что он вкладывает в статью много личного, и говорила: “Это ты уже свои счеты сводишь”. Он отвечал: “Так и надо. Не мешай…”» [691]. Главный воронежский собеседник Мандельштама, Сергей Рудаков, в письме к своей жене выскажется еще определеннее: «…Занимаюсь “Разговором о Данте” (собственно, “о Мандельштаме”, т<���о> е<���сть> Данта там нет, – очень мало, если есть)» [692]. Все же суждение Рудакова слишком категорично. «Разумеется, в этюде Мандельштама немало полемически заостренного, немало односторонности “первооткрывателя”. Но также несомненно, что от его этюда исходит сильный и резкий свет на многие важные грани поэмы <���Данте “Божественная комедия”>, оставшиеся темными при традиционном, “пластическом” освещении», – писал выдающийся литературовед и знаток средневековой культуры Леонид Ефимович Пинский [693].
Бескомпромиссно «сводя счеты» с многочисленными оппонентами (особенно досталось Блоку), Мандельштам в своем «Разговоре о Данте» заочно «примирился» с теми двумя поэтами, с которыми у него были связаны самые сладкие и самые горькие крымские воспоминания. В пятой главке эссе он доброжелательно процитировал эмигрантку Марину Цветаеву (III: 239). А в одном из отброшенных фрагментов своего «Разговора о Данте» с чувством рассказал о могиле Максимилиана Волошина (с которым он, впрочем, коротко, но дружелюбно свиделся еще в январе 1924 года): «Только сам М<���аксимилиан> А<���лександрович> – наибольший, по словам плотника, спец в делах зоркости – мог так удачно выбрать место для своего погребения» (III: 411).
Тем не менее история теперь уже заочных взаимоотношений Мандельштама с Волошиным на этом не закончилась. Встретив в 1937 году в московской консерватории на концерте пианиста Софроницкого Анну Ивановну Ходасевич и услышав от нее горестное известие об аресте за распространение волошинских стихов молодого математика Даниила Жуковского, Осип Эмильевич не нашел ничего лучшего, как ответить: «Так ему и надо – Макс плохой поэт» [694].
Нужно сказать, что Италия в лице мастеров флорентийской и венецианской школ XVI века заняла бы почетное место на карте не только литературных мандельштамовских приоритетов, но и его предпочтений в европейской живописи [695]. Попробуем теперь кратко наметить общие контуры этой воображаемой карты, опираясь главным образом на стихи, прозу и письма самого поэта [696].
Живопись сравнительно поздно, лишь в начале 1920-х годов, отвоевала себе значительное место в художественном мире Мандельштама. В его стихах и статьях периода «Камня» обнаруживается поразительно мало мотивов, восходящих к изобразительному искусству. Это намек на картину Джорджоне «Юдифь» в финале стихотворения «Футбол» (1913)
Не так ли кончиком ноги
Над теплым трупом Олоферна
Юдифь глумилась…
да еще пассаж о «кукле, сделанной руками волшебника Леонардо для какого-нибудь князя итальянского Возрождения» в рецензии на «Фамиру-Кифареда» И. Анненского (I: 192).
«Юдифь Джорджоне», улизнувшую «от евнухов Эрмитажа», встречаем и в мандельштамовской повести «Египетская марка» 1927 года (II: 482), а в его заметке об Александре Блоке 1922 года упомянута картина Джорджоне «Концерт», хранящаяся «в Palazzo Pitti» (II: 238). В стихотворении Мандельштама «Еще далёко мне до патриарха…» (1931) в орбиту зрения поэта попадают два других великих художника-венецианца эпохи Позднего Возрождения:
Дивлюсь рогатым митрам Тициана
И Тинторетто пестрому дивлюсь
За тысячу крикливых попугаев.
О Леонардо да Винчи, причем не столько как о художнике, сколько как о «волшебнике»-искуснике, Мандельштам вспомнит еще дважды: в очерке «Мазеса да Винчи» будет описан «корабельный хаос мастерской славного Леонардо» (II: 401), а в «Разговоре о Данте» мелькнут «Леонардовы чертежи» (III: 232).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу