И когда я (не я один, конечно) в конце 1980-х – начале 1990-х годов почувствовал, что, сделав свое дело, слой интеллигенции – вместе с железным занавесом и раздвоением, растроением культуры, вместе с тогдашним бумом журналов, републикаций и так далее – уходит и не может не уйти, то для меня, с одной стороны, как для профессионального социолога, этот уход был понятным и в известном смысле логичным, а с другой – я как переводчик начал искать в словесности вещи, которые заведомо не похожи на интеллигентскую литературу. Это не их родовой признак, то есть я не искал то, что заведомо не интеллигентно, но меня вело представление о той литературе, которой еще нет, которая непонятно что. Вместе с тем это не радикальный эксперимент, такого я не умею и не люблю. Мне интересно то, что еще не называется литературой, не стало ею раз и навсегда, но что может стать литературой, если будет с чем-то связываться, развиваться и что-то непредсказуемое будет с ним происходить. Мне бы хотелось работать для завтрашних писателей. А если они окажутся еще и читателями или если они просто будут читателями, но завтрашними – это ровно то самое, что мне нужно! Это тот ориентир, который мне интересен и важен, он меня заводит.
Иногда по дружбе или по старой памяти я делаю в переводах немножко другие вещи, они выбиваются из основных занятий. Так, мне очень было приятно переводить Исайю Берлина. Я понимал, что это Другой. Вот таким хотела бы, я думаю, быть русская интеллигенция – по крайней мере, та, которая мне интересна, которую я не полностью отторгаю и которая меня не полностью отторгает. Абсолютная независимость мысли. Интерес к тому, что ты не можешь полюбить и что даже может быть для тебя опасно. Ведь он, один из крупнейших либеральных мыслителей XX века, всю жизнь занимался двумя абсолютно антилиберальными феноменами: национализмом и социализмом. Биография Карла Маркса, труды о Чернышевском, о Белинском и прочее. И национализм в самых его тяжелых, черных изводах – германский, включая антисемитизм, расизм и все что угодно. Но его тянуло не желание закрыться, сказать «это не мое», «фу, какое это все нехорошее, какое опасное», а, наоборот, стремление именно это сделать проблемой, разобраться в этом. Он же писал, что XIX век прозевал и то и другое, и национализм и социализм, и что именно поэтому сложился такой XX век, особенно когда две эти вещи соединились, да еще в гигантских человеческих муравейниках огромных сообществ. Берлин понимал, что как он ни любит итальянскую оперу и ни ценит ее больше всего на свете, но заниматься ему надо другими вещами. Его вело желание не просто построить забор между Ними и Нами, его вела свободная мысль, которая должна понять, что же это такое, почему оно так важно для огромного количества людей и способно производить с ними такие серьезные вещи?
Это мне было интересно по необыкновенному благородству и самостоятельности, которые исходили от сэра Исайи. Он ни в какой ситуации не мог оказаться в ложном положении. Никогда не лгал ни себе, ни другим. И эта безотказность потрясающая. Про себя он говорил: я как таксист – вызывают, еду. Поэтому бо́льшая часть им написанного написана на заказ и по случаю. А отдушиной или, вернее, фоном, далеким горизонтом, служила, конечно, итальянская опера. Он, как и его студенты, ходил, не снимая наушников, только они слушали Битлов, а он, соответственно, Пуччини и Верди.
* * *
Из советской литературы уже и в юности мне нравилась только та, которая одной ногой или даже обеими ногами стояла во второй культуре. Я очень высоко ставлю Гроссмана, хотя понимаю, что это не совсем моя литература. Для меня очень значим Шаламов, и не только как потрясающая человеческая фигура, но именно как писатель, который в каком-то смысле не состоялся. Потому что эта была другая версия лагерного сознания, не солженицынского совсем, – которая, может быть, выходила на самый радикальный западный экзистенциализм, хотя сам Шаламов, кажется, ничего про это не знал или ему это было не интересно. Но эта была очень радикальная версия того, через что, по-моему, прошла Германия, когда рассчитывалась со своим нацистским опытом. То, что делала группа «47» в литературе, от Бёлля и Кёппена до Бахман и Грасса, когда всерьез, безо всяких иллюзий и очень безжалостно разбиралась с тем, что произошло с человеком, и как он позволил с собой это сделать, и что из всего этого последовало. Конечно, по-настоящему Шаламов всем, что он написал, поставил вопрос о том, что с самим основанием человека и основами человеческого общества произошли в советских условиях какие-то непоправимые, необратимые вещи. Последствия их, так он предполагал, будут чрезвычайно страшными, но люди даже не узнают и не поймут эти последствия, потому что это с ними происходит, в них происходит.
Читать дальше