И. Т. : О ташкентском землетрясении говорили.
Б. П. : Это было такое событие, которого уж никак нельзя было замолчать: всему миру известно, гибель крупного города и столицы одной из союзных республик. Но, кстати, не всегда так было: о землетрясении раннем, сороковых годов, в Ашхабаде еще при Сталине, не сообщали. Политика тут такая: в счастливом социалистическом обществе не может быть несчастий. Это дух утопии в чистом виде – утопия всегда нацелена не на перемену политических порядков, а на преображение космического строя бытия. А если это не удается, и не может получиться, так и не будем говорить: осуществим утопию если не в бытии, так в сознании.
Вот в этой ситуации как реакция на нее возникло представление о литературе как прежде всего о правде – о фактической правде, о сообщении фактов, об информации. Эту – уже литературную – политику повел «Новый мир», и не без удач. Постараемся говорить не только о неурядицах колхозной жизни, но и о бытовой правде.
И. Т. : Таков весь Юрий Трифонов, к примеру.
Б. П. : Трифонов много сложнее, его нельзя сводить к бытовухе. Он в условиях цензуры не избегал цензуры, а играл с ней, и сделал из этой игры новую художественную форму. В специальном замалчивании фактов, как бы выведении их за скобку была художественная игра, выдумка. Самый поразительный пример, по-моему, даже не знаменитый «Дом на набережной», а куда менее запомнившаяся повесть «Время и место». Там действие происходит во время похорон Сталина, и это читателю ясно, но при этом об этих похоронах ни разу не говорится.
И. Т. : Я хочу остановиться на вашей мысли, что для художества Солженицына характерна эта – общая у него с Шаламовым – установка на отождествление литературы с фактическим материалом, то есть с правдой. Потребность знать и говорить правду как нравственная позиция, усвояемая в литературе. Задача литературы как открытие новых, ранее скрывавшихся фактов реальной жизни. Правда нравственная и правда художественная – так можно сформулировать эту тему в самом общем виде. Как это проявляется в случае Солженицына?
Б. П. : Да, пожалуй, тут не об одном Солженицыне нужно говорить, и не о Солженицыне в связке с Шаламовым, а о судьбе литературы, вообще художества в наше время. И наше время – не только советско-сталинское, но двадцатый век вообще имея в виду, с его мировыми войнами и тоталитарными диктатурами. И тут, конечно, первостепенно важна формула Теодора Адорно: можно ли после Освенцима писать стихи? Эстетическая игра, без которой не существует искусства, делается чем-то безнравственным. Литература в век Освенцима – это, прежде всего, если не единственным образом, литература о самом Освенциме. Или ГУЛАГе. А это как раз то, что говорил Шаламов. Да ведь и Лев Толстой, которого он поторопился осудить, тоже приходил к сходным мыслям, да и Гоголь уже. Поздний шедевр Толстого «Хаджи Мурат» уже, в сущности, документальная проза. Или поиск им «голой прозы», вне художественных завитушек, – тут примером будет «Фальшивый купон».
И. Т. : Вспомним и народные рассказы Толстого, которые у Солженицына в «Раковом корпусе» читает один из персонажей.
Б. П. : Но при этом в своем поиске голой фактической правды Солженицын создает именно художественный шедевр, которым и входит в мировую славу, – «Один день Ивана Денисовича». Это абсолютная удача. Единственная в своем роде вещь – не только во всей литературе, но и у самого Солженицына, – удача, которой он уже не мог повторить. Да и не надо. Человек, написавший «Ивана Денисовича», может дальше писать что угодно – его не убудет.
В «Иване Денисовиче» нет ни одного лишнего, ненужного, не играющего слова. Это абсолютное словесное построение, то есть явление уже, в сущности, не прозы, а поэзии. Я бы так ее и определил – поэма, как Гоголь определял «Мертвые души».
Я вот что сейчас подумал. Хочется дать цитату из «Ивана Денисовича» – и нельзя: эта вещь существует только целиком. В русской литературе есть только один пример такого рода – это «Горе от ума». Она, как известно, вся разошлась на цитаты, на пословицы. Я как-то с карандашом подсчитал, сколько словесных выражений в «Горе» стало пословицами: насчитал девяносто шесть. Это при небольшом объеме вещи. «Иван Денисович» тоже небольшой, и тоже сколько угодно в нем таких навечно запоминающихся речений.
И. Т. : Например: «Неуж и солнце ихим декретам подчиняется?» Или: «Есть ты, Господи, на небе: долго молчишь, да крепко бьешь».
Читать дальше