Голые деревья кружевом ветвей
Создают причудливую сетку.
Кажется, что воскрес Обри Бердслэй
И всюду поставил свою метку.
Это старый прием. Прием Уа[й]льда, доказывавшего, что не будь Уистлера, не было бы туманов над Темзой [782]. Скажу прямо: в упомянутом стихотворении нет ни «безумия», ни лондонского парка. Есть только склонность к ложной утонченности, и эта утонченность роковым образом подействовала на поэта. Ведь на самом-то деле темы стихов его очень простые: одиночество, воспоминанье любви, ожиданье писем, сожженье писем, воскресшие портреты в старинном доме, «губящие» никогда [783], девушка, ушедшая на улицу искать Любовь (с большой буквы) [784], «грустная песенка дождя» [785], люди, расходящееся как корабли, – вот эти вековые, очень симпатичные темы. Изломанного, изысканного тут ровно ничего нет: поэт сам признается, что он влюблен в старую добрую «даль» (обыкновенно подернутую серебристой или лиловой дымкой), «которую любили так недавно поэты и стараются забыть» [786]. Тепло и нежно звучит его душа в стихотворении «Забытым» («…но я по-прежнему сын Господень. Забытые, любимые, верьте!») и совсем хорош конец стихотворения «Тень прошлого»:
@@@@@@@@@@…И певуче
Шумит листва над головой склоненной.
А на коре трехвекового дуба
Два сердца вырезаны грубо
Рукой влюбленной.
Это чисто, просто, выпукло. Если бы Чацкий остался в тени этого «трехвекового дуба», прислушиваясь к его ямбическому шелесту, то поэт вышел бы из него превосходный. Но вмешался издерганный бес утонченности, и муза Леонида Чацкого заплуталась. И тут пошли какие-то никчемные «лунные» и «смуглые» Пьерро [sic] [787], которые, быть может, хороши на подмостках, но никак не в стихах русского поэта, пишущего после Блока, – появились «тени Версаля» (тоже «цикл», представленный одним стихотворением [788]), и ночи стали непременно «безумными», мир – «проклятым», кружева – «лиловыми», а сам Чацкий – «пажом изломанной мечты» [789].
Спрашивается, зачем все это? Ведь утонченность вовсе не состоит в том, чтобы влюбляться в графиней на старинных портретах, носить «белую розу в петлице» и увлекаться «blanc-et-noir’ом» [790]. Эта утонченность банальная или утонченная банальность, как хотите. Лучший выразитель ее в нашей поэзии – Северянин, но он не может иначе писать, а Леонид Чацкий может.
Но случилась роковая вещь: Чацкий в погоне за призрачным, странным, пьерро-маркизным, туманно-издерганным упустил из виду, что он еще не перешел той ступени, через которую проходят почти все начинающие поэты, – ступени общих мест. Поэтому кажется, что он говорит что-то новое, свежее, вполне выражающее свою мысль, а на самом-то деле, слова, выбранные им, – мертвые. Это – клишэ.
Клишэ разделяются на две группы. К первой относятся стихи Ратгауза, проза Лаппо-Данилевской [791]. Проявленье этого бича литературы, в частности, такое: определяющее слово и определяемое настолько привыкли быть вместе, что образуют какой-то бесцветный словесный ком. Или: все предложенье настолько потаскано, что теряет свою первоначальную яркость. Вот несколько примеров, взятых из стихов Леонида Чацкого: «вьются кудри своенравно», «чары красоты», «смуглая, кудрявая царевна», «каменное сердце», «измученная душа», «весенние несбывшиеся сны», «небо, к земле равнодушное», «волшебно царит полутьма» [792]и т. д. Даже отдельные строфы:
А мотив недавнего бала
Не прогнать мне из памяти прочь.
Ты прийти ко мне обещала,
И я жду тебя каждую ночь [793].
Тут еще спасает (спасает ли?) ломаный размер, но превратите его в анапест (мимоходом сгладив грамматическую неправильность), и выйдет уже совсем «по-цыгански»:
А мотива недавнего бала
Не прогнать мне из памяти прочь.
Ты к поэту прийти обещала,
И я жду тебя каждую ночь.
А строфы из другого стихотворения – о пауке – даже и размер не спасает:
И тогда из сердца пей мою кровь.
Пей, упивайся.
Счастливый, ты не знаешь, что такое любовь,
Пей, наслаждайся [794],
– что напоминает, между прочим, революционное: «Довольно вы пили нашу кровушку…» Отметим также такой перл банальности, доведенной до абсурда, как: «В ушах дрожит поцелуев звон» [795](ах, этот «звон поцелуев»! И кто, положа руку на сердце, скажет, что он его слышал?). К общим местам относятся и такие наивные утверждения поэта: «Люди, умирая, стонут» [796]. Или: «убежал, испуганный, прочь» [797].
Все это клишэ par excellence. Есть другой род клишэ, за распространение которого нужно благодарить наших символистов. Образ, случайно созданный Блоком или Бальмонтом (у них, быть может, он что-нибудь значил), перешел в руки бесчисленных молодых поэтов и, вырванный из своей среды, утратил свое значенье (значенье, так сказать, относительное). И таких клишэ много у Чацкого. Вот несколько примеров: «ветер голубой» [798], «голубые тучи» [799](в стихотворении, где ни одного слова о природе нет – и вдруг такое обращенье), «пели звездные лучи», «город черный», «город едких снов», «дни торжественных свершений» [800](тут банально – множественное число. У символистов бывало всего понемногу – солнц, лун). «Последнею встречей нашей цветет золотая весна» [801](это Блоковское – «цвести встречей» [802]); «Кривился улыбкой жалкой, неровной, ваш накрашенный детский рот» [803], «Рот, очерченный мукой» [804](Вертинский [805]). И такие банальные бальмонтовское невнятицы: «и мгновения короче в бледной зыбкости зеркал». И как знаменательно, например, следующее: поэту нужно было сказать, что по звону шпор можно было судить о том, что они заржавлены, а размер не позволял употребить длинное это прилагательное. Жуковский просто урезал бы его и получилось бы
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу