Я сидел в Пшор-Броу на Курфюрстендаме за полулитровой кружкой мюнхенского пива. Ждал Соколова. <���…> Вошёл Соколов. Хмурый, сердитый. Бурчит:
– Знаешь, кажется, брошу всё… Не могу… Всё это как назло… читаю, видишь ли, им первый акт “Идиота”. Помнишь, где Рогожин рассказывает князю Мышкину, как валялся он пьяный ночью на улице в Пскове и – собаки его объели… Только прочёл – смех… Спрашиваю: “В чём дело?..” Актёры как-то неловко между собой переглядываются… Потом один и говорит: “Здесь, Herr Sokolov , плохо переведено. Неправдоподобно… Достоевский так написать не мог…” —
“Да что написать-то не мог?..” – “А вот насчет того, что собаки обкусали… Это совсем невозможно… Публика смеяться будет…” – “Чего же смеяться-то?” И сам злиться начинаю.
“Да как же, – говорит, – собаки обкусать могут, если они в намордниках?” И ничего, понимаешь ты, им возражать не стал – только руками развёл. Так и пришлось это место вычеркнуть…» 252 252 Там же. С. 614.
Словом, как писал Анатолий Борисович:
Теперь же, право, всё едино:
Париж, тамбовское село.
Эх, наплевать, в какую яму лечь.
Везде заря распустит хвост павлиний,
Везде тепло,
Где есть любовь, поэзия и печь.
Мариенгоф, конечно, покидает Cтрану Советов с явной целью присмотреться к Европе на предмет своего будущего. Революция революцией, но к 1925 году в стране уже начинает не хватать кислорода. Дальше будет хуже. И поэт обращается к Луначарскому через его личного секретаря В.Д. Зельдовича с просьбой о выезде за границу. Нарком просвещения, оказавший подобную помощь старшим литераторам, помогает и молодому имажинисту.
Никритина позже вспоминала:
«Летом 1924 года мы с Анатолием поехали в Берлин, потом в Париж и отдыхали в СенеS. Для этой поездки всю зиму собирали по долларчику. Денег ведь всегда было мало, а доллары продавались в банке на углу Кузнецкого и Петровки». 253 253 Никритина А.Б. «Так недавно…».
Собирали деньги по друзьям и знакомым. Мариенгоф писал статьи в газету «7 дней МКТ» – чуть ли не в каждый выпуск. И вот, накопив, отправились.
О Берлине тоже оформятся стихи, но об этом позже.
Пока – Париж.
Болтают:
Берегись! Славянская тоска
Замучает тебя, мол, в сновиденьях.
Такие чудаки:
Им будто худо в Рейне
На спинке плыть, посвистывая в облака.
Мариенгофа и Никритину мучают насущные вопросы. Они много времени посвящают беседам с русскими эмигрантами. И всё равно остаются сомнения:
Но в том беда:
Вдруг стихотворным даром
Ты обнищаешь, домик мой.
Венчают славою коварной
Писанья глупости святой.
И это при том, что из поездки 1924 года Мариенгоф привозит тетрадку стихов и пьесу!
Вот и брожу в столицах чужеземных,
Собачусь с древнею тоской
И спорю (чуть ли с берёзовым поленом),
Что и луна такая ж над Москвой.
Но что-то удерживает поэта. Последние строки практически полностью повторяют первые и расставляют все точки над i:
Что Родина?
Воспоминаний дым.
Кажись:
Пустое слово – Русь,
А всё же с ним
Мне теплее.
Да, я ушёл не сожалея,
Но знаю: со слезой вернусь.
О поездке в Берлин 1925 года появится целая «Поэма четырёх глав», где лирический герой окажется в чужом городе, полном русских эмигрантов, и случайно встретит старого друга по гимназии. Можно было бы списать это на чистую лирику, на выдумку поэта, но сцена перекочует и в большую пьесу сороковых годов – «Мамонтов».
Поэта мучают всё те же вечные вопросы:
Ах, край далёкий.
Вислоухий месяц.
С тобою врозь
Не бабе в шею дать.
Без родины,
Без имени,
Без песни —
Ну, говори:
Завыть? залаять? застонать?
Всё-таки место, где ты родился, почва и кровь глубоко заложены в человеке. От этого не уйдёшь, как ни старайся. Неужели лучше эмигрировать и всю жизнь среди чужих людей тосковать о Родине? Нет, это не путь Мариенгофа: «Пустое, ведьма!» – это он Европе. И продолжает:
Дар высокий
Не пиво в кружке (чтобы расплескать),
Не девка (чтоб менять кровать),
Не медный грош (чтоб спёр воришка).
Покуда:
Видишь,
Слышишь,
Дышишь,
Покуда сердце трепетать,
Покуда тело носят ноги,
Во мне, со мною дар высокий.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу