Пастернак, создав роман, как он писал Льву Мочалову, о судьбах русского христианства, воспринимает христианство как религию огненную, как «сигнальную остроту христианства» (сказано еще в «Повести» 1922 года). Христианство – это не всепрощение, христианство – это бой, бунт, ненависть, раздражение, потому что достали, потому что довели. И Лара, которая страдает от связи с немолодым соблазнителем, от двойственности своего положения, от бедности, от страшно сложных отношений с матерью, вдруг чувствует, что это все наконец развяжется. Какое счастье! Какая радость! Все это сейчас кончится. «Выстрелы, выстрелы, вы того же мнения!»
Второй такой же и до сих пор не прощаемый Пастернаку кусок – это разговор Юры Живаго с Мишей Гордоном о еврейском вопросе, когда они встречаются на фронте. Пастернак и ныне остается страстно нелюбим праворадикальными и просто правыми евреями, патриотической тусовкой, буйствующей в Израиле. Пастернак для них выкрест. Им даже не важно, крещен ли он на самом деле (Пастернак уверял, что нянька в детстве его крестила, кто-то говорил, что он крестился сам, скорее всего, его не крестил никто, но он ощущал себя христианином). Эта жестковыйная, хотя и очень комнатная иудейская мораль никак не может ему простить, что он встал на путь ассимиляции. И то, что сказано в романе о евреях, – наверное, самое точное, что вообще сказано в тексте, но и самое жестокое. Надо было ну в очень сильном раздражении пребывать, чтобы написать, что не увидели, не почувствовали, не поняли христианство все эти люди, которые его же и породили, а предпочли ему вечную маску юродства, маску трагического шутовства.
Этот праздник, это избавление от чертовщины посредственности, этот взлет над скудоумием будней, все это родилось на их земле, говорило на их языке и принадлежало к их племени. И они видели и слышали это и это упустили?
Так описывает Пастернак еврейский дискурс, всегда нарочито слабый и трогательный, а внутри страшно сильный, в каком-то смысле непобедимый.
Замечательно сказал в свое время Мережковский: «Когда-то греческая философия казалась мне вершиной горы, а потом я поднял голову и увидел, что над горой есть звезды, – это было христианство». Точно так же и Пастернак не может понять иудейского упрямства, иудейской верности Каббале, иудейской верности Закону, Букве, Книге. Это для него какие-то ползучие, горизонтальные вещи, тогда как он уже видит только вертикаль.
Еще более горькие слова сказаны о русской действительности. Увлеченный революцией доктор говорит: «Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы!» Слова, не очень характерные для Живаго, но это последняя стадия раздражения всеобщей глупостью, гниением, разложением, временем «предательства и каверз» предреволюционной поры:
Опять фрегат пошел на траверс.
Опять, хлебнув большой волны,
Дитя предательства и каверз
Не узнает своей страны [11] «Высокая болезнь», 1923–1928 гг.
.
Но главное, самое страшное раздражение Пастернака – когда он начинает говорить про советскую власть. И тон у него только один: подите вы все к черту! К черту ваши декреты с их бесконечным словоблудием, эти споры о хлебе, которого нет, ваши прописные чувства, ваше прозрачное ханжество!
Советская власть представляется Пастернаку уродливой и мучительной именно потому, что хочет всех осчастливить против воли, пытается навязать себя в качестве морального авторитета. А ведь история, по Пастернаку, – это лес, среди которого мы живем. Мы застаем его весной или осенью, мы пытаемся к нему приноровиться. История настоящая начинается со свободной личности. И потому страшная мертвечина большевизма, желающего осчастливить всех подряд и всех вокруг, – главный предмет раздражения в «Докторе…». Вспомним монолог, с которым доктор обращается к командиру партизанского отряда Ливерию Микулицыну:
– Я допускаю, что вы светочи и освободители России, что без вас она пропала бы, погрязши в нищете и невежестве, и тем не менее мне не до вас и наплевать на вас, я не люблю вас, и ну вас всех к черту. Властители ваших дум грешат поговорками, а главную забыли, что насильно мил не будешь, и укоренились в привычке освобождать и осчастливливать особенно тех, кто об этом не просит. Наверное, вы воображаете, что для меня нет лучшего места на свете, чем ваш лагерь и ваше общество. Наверное, я еще должен благословлять вас и спасибо вам говорить за свою неволю, за то, что вы освободили меня от семьи, от сына, от дома, от дела, ото всего, что мне дорого и чем я жив. <���…> И, наконец, имею же я, черт возьми, право просто-напросто хотеть спать!
Читать дальше