Это же ощущение крошечного просвета, когда немножко-немножко стало можно дышать, вложил Шварц и в «Первоклассницу». За это мы готовы простить ей многое. Конечно, это произведение не идет ни в какое сравнение с «Золушкой», потому что «Золушка» – почти евангельская, почти христианская сказка. Но в «Первокласснице» есть то драгоценное вещество, ради которого мы всё терпим. Драгоценное вещество это – короткие передышки, когда вдруг после ада оказалось возможно ненадолго жить. Ненадолго вдохнуть.
Самая странная из взрослых пьес Шварца – «Повесть о молодых супругах» (1957) – тоже разворачивается наполовину как сказка, наполовину как реалистическое сочинение. Это история детдомовской девочки и мальчика, который не очень понимает, как с этой девочкой обращаться, история мучительного взаимного притирания, история ревности. Повествование ведут кукла и плюшевый медвежонок, старинные игрушки, которые передавались из семьи в семью и «Столько перенесли – ух! И радовался-то я, бывало, с людьми, и так горевал, словно с меня с живого плюш спарывали!» – говорит мишка. Но что еще в этой пьесе важно? Важно, что к концу жизни, к 1957–1958 году (Шварц умер в январе 1958-го), он понимает особенно остро всю невозможность, всю чудесность, всю случайность живых человеческих отношений. В чем-то это отражение его отношений со второй женой, Екатериной Ивановной Зильбер. Он посвятил ей «Обыкновенное чудо». «Пятнадцать лет я женат, а влюблен до сих пор в жену свою, как мальчик, честное слово так!» – это признание Хозяина – признание и Шварца. И Екатерина Ивановна любила его страстно. После смерти мужа она пять лет работала с его дневниковыми материалами и, подготовив к печати, покончила с собой.
Интересно и то, что «Повесть о молодых супругах» появилась в начале хрущевской оттепели, настоящей оттепели, и Шварц осознал ее главную проблему.
Раньше, когда была война, мы более-менее понимали, как себя вести. А вот что нам делать теперь, когда нам вдруг разрешили быть людьми? Как мы справимся с этой невероятной ответственностью? Как мы будем выполнять эту обязанность? И Шварц, как всегда, дал ключик к ответу: возрождение общества, возрождение этого мира иначе не начнется, как с семьи. Возрождение мира может начаться только с взаимного терпения, взаимного прощения, взаимного созидания быта в семье. Другими словами, с того, что случится еще один союз куклы и мишки. Я очень сильно сомневаюсь в том, что это возможно. Но если это когда-то произойдет, произойдет оно по сценарию, который обрисовал Шварц. Двое научатся прощать друг друга. Прощать друг другу кокетство. Прощать немытую посуду. Прощать резкое слово. Взгляд в сторону. Бестактность. С крошечных подвижек в отношениях двоих начнется спасение мира.
Анна Ахматова говорила, что война – это массовая расплата за личные грехи. Может быть, и массовое спасение начнется с личного терпения.
Борис Пастернак
Доктор Живаго великорускаго языка
Когда мы говорим о «Докторе Живаго», всегда приходится преодолевать тяжелое внутреннее противоречие: мы понимаем, что это хорошая книга, мы, может быть, понимаем даже, что это великая книга, но читать ее и перечитывать не рвемся. А начав перечитывать, под действием увиденного ли фильма, услышанного ли совета, мы испытываем тягостную неловкость.
Сначала нам кажется, что это очень плохо, просто неприлично плохо, – и там действительно много плохого с точки зрения традиционной прозы. Потом мы пытаемся задать себе вопрос: а может быть, это так надо?
Пастернак – один из умнейших прозаиков своего времени (не говорю о нем как о поэте, поскольку здесь его заслуги бесспорны), один из актуальнейших, нащупывающих всегда прозаический нерв эпохи. В огромной степени русская проза 1930-х годов сформировалась под влиянием «Детства Люверс», в огромной степени его фронтовые очерки задали стилевой эталон рассказа о войне, хотя он был всего в одной двухнедельной поездке в Орле. Значит, если он пишет плохо, это ему зачем-нибудь нужно. Это совершенно очевидно. Ведь прощаем же мы Андрею Платонову его чудовищный вымороченный язык. Почему бы нам не признать за Пастернаком право на такую же языковую полифонию?
Вот здесь, наверное, первый ключ к роману, который более или менее понятен. Ключ статистический. Если подсчитать количество причастий, вот всех этих «ущих», «ющих», «ащих», «ящих», которые переполняют «Доктора…» в партизанской части, в части военной, мы физически ощутим напряжение, сопротивление языка, мы почувствуем, как тяжело, плотно, многословно все описывается, как сосредоточивается автор на мельчайших, вроде бы никому не нужных деталях, и мы с ужасом узнаём в этом стиль большевистского декрета.
Читать дальше