Евтушенко тоже ритор, конечно. Но у Бродского есть одно принципиальное отличие: как и вся российская идеология, и вся российская официальная риторика, он с удивительной легкостью утверждает взаимоисключающие вещи. Трудно представить, что «На смерть Жукова» и «Пятая годовщина» написаны одним пером; «Мой народ», «Стихи о зимней кампании 1980 года» и «На независимость Украины» – одной рукой. Та же самая рука, которая выводила «Мой народ», написала:
Слава тем, кто, не поднимая взора,
Шли в абортарий в шестидесятых,
спасая отечество от позора!
Сказано эффектно, но находится за гранью любых представлений о нравственности. Однако поэт говорит не то, в чем он убежден, скорее наоборот – он бывает убежден в том, что у него хорошо сказалось.
Совершенно бессмысленно предъявлять претензии к Маяковскому, который в 1914 году пишет восторженные плакаты:
У Вильгельма Гогенцоллерна
Размалюем рожу колерно.
Наша пика – та же кисть,
Если смажем – ну-ка, счисть!
А в 1916-м – «Войну и мир», поэму ярко антивоенную. Бессмысленно спрашивать, как он думает. Он думает так, как хорошо звучит. И в этом смысле главная ценность «русского мира» – это именно «хорошо звучит», «хорошо сказано». Мы можем предъявлять какие угодно претензии к Горькому, который сегодня говорит одно, а завтра другое, да и к Пушкину, который сегодня пишет оду «Вольность», а завтра «Клеветникам России», – это одинаково хорошо сказано. Потому что тут главнее всего – и это третья особенность «русского мира», наиболее мучительная, – не мысли, а эмоции. Эмоции риторически привлекательны. Привлекательно, с одной стороны, написать «Там лужа во дворе, как площадь двух Америк» [84] «Пятая годовщина», 1977 г.
, а с другой – патриотические строки, которых у Бродского немало.
Более того, вот еще одна очень важная черта, которая поэтику Бродского отличает. Это тяготение к силе, к массе, к большинству. Афоризм «Смерть – это присоединение к большинству» приписывается очень разным людям – от Мишеля де Монтеня до Михаила Светлова (точного автора сейчас, я думаю, уже не найдешь), но пафос присоединения к большинству – это очень русский пафос. И потому отъезд Бродского в малую европейскую страну был немыслим. Он уехал в другую страну, огромную, о которой написал в письме Виктору Голышеву:
Когда бы уложить я мог
Америку в два русских слога,
я просто написал бы: МНОГО.
Но это же применительно и к России: то, чем Россия больше всего гордится, – это размер, масштаб. Сегодня самый страшный страх России – это территориальный распад. И именно поэтому у Бродского независимость Украины вызвала такую неадекватно желчную реакцию. Как сказал другой поэт, более тихий и застенчивый, но оттого не менее имперский, Александр Кушнер:
Снег подлетает к ночному окну,
Вьюга дымится.
Как мы с тобой угадали страну,
Где нам родиться!
Вьюжная. Ватная. Снежная вся.
Давит на плечи.
Но и представить другую нельзя
Шубу, полегче.
Имперское миросозерцание необычайно выгодно и удобно для риторической поэзии. Не только потому, что в нем есть лирически удобный механизм компенсации: «Да, я раздавлен, да, я унижен. Зато у меня есть мое поэтическое слово»: «Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох…» («Пятая годовщина»). Не только потому, что это позволяет сочетать самоуничижение и самовозвеличивание: «Мы самые лучшие, и нам всегда хуже всех». Это очень удобно прежде всего потому, что позволяет взять массой, объемом. И Бродский действительно поэт больших литературных масс, поэт длинных стихотворений, длинных, разверстанных на многие строчки, на многие абзацы мыслей, сложноподчиненных предложений.
Сам объем написанного в случае Бродского поражает. К 1972 году, году его отъезда, Владимир Марамзин, составляя его полное собрание, перепечатал на машинке четыре объемистых тома. Это колоссально много для человека, который начал в семнадцать-восемнадцать лет. За пятнадцать лет был создан массив, который сопоставим с массивом творчества Блока, писавшего по нескольку стихотворений в день.
Культ массы, культ объема «русскому миру» необычайно присущ. И это тесным образом связано с культом власти. Большинство стихотворений Бродского отсылают нас либо к римским, либо к китайским образцам. И это не только знаменитые «Письма династии Минь» (1977), в которых с невероятной точностью имитирован древнекитайский стих, кроткая, печальная интонация вечного изгнанника: «Силы, жившие в теле, ушли на трение тени / о сухие колосья дикого ячменя».
Читать дальше