В обращении Кузмин был как-то по-старушечьи старомодно ласков. Гумилева он называл Коленька, Георгия Иванова – Егорушка, Георгия Адамовича – Жоржик. На “ты”, что было так принято среди поэтов, был только с Гумилевым. Интересовался он исключительно “злобою дня”, то есть домлитовскими слухами и сплетнями. Главным образом любовными.
В Домлите и в Диске стояла особая атмосфера влюбленности, как в доме Ростовых в “Войне и мире”. Все были более или менее влюблены, и Кузмин внимательно следил за завязками и развязками романов.
Кузмин мелкими, торопливыми шажками, опережая Юркуна и Олечку Арбенину, подходит к нам с Гумилевым.
– Слышал, Коленька, говорят, жена сбежала от твоего, – тут имя поэта всем известного. – С музыкантом!
Гумилев недовольно морщится.
– Вздор. Просто поехала в деревню подкормиться.
– Нет, сбежала, сбежала, – упрямо настаивает Кузмин, – не спорь! Она сама призналась двоюродной сестре одной знакомой приятеля Юрочки.
Гумилев перебивает его:
– Даже если и так – вернется. Непременно вернется.
Глаза Кузмина еще увеличиваются от любопытства.
– Почему ты так уверен, что вернется?
И Гумилев важно отчеканивает:
– Потому что он – мой друг.
И Кузмин, поняв, что это значит – жена моего друга, как и жена Цезаря, выше всяких подозрений, – перепрыгивает на другую тему.
– А вы тут что? Опять о стишках? И как не надоест? Стихи надо писать, а говорить о них скучно. Что? Что?
И он, улыбаясь, мелко кивая, уже спешит к противоположному концу стола, к более чутким собеседницам, чтобы с ними подробно обсудить происшествие, осудить и сбежавшую жену с музыкантом, и оставленного мужа – всем воздать по их заслугам, “всем сестрам по серьгам”
Нет, эта “бытовая” сторона Кузмина мне всегда не нравилась. Как и его страсть погружаться с головой в воспоминания и захлебываться ими. Его воспоминания, к сожалению, никогда не касаются того, что интересует меня. Чаще всего он вспоминает Тамару Карсавину и Тамару Персиц. Об этих двух Тамарах, одинаково им любимых, он может рассказывать часами. Об их платьях и прическах, о том, какими булочками и пирожками они его угощали.
– Никто в Петербурге не одевался так хорошо, как Тамара Персиц, – в сотый раз рассказывал он. – У нее было замечательное платье цвета gorge de pigeon [45] Сероватый, переливчатый ( фр .).
с отделкой из шеншиля…
Нет, этот Кузмин мне не нравился. Но со временем я привыкла к нему. Меня уже не поражали его огромные подведенные глаза. Вблизи они казались не такими неправдоподобно огромными. “Византийские”? Да, пожалуй. Но больше всего они, когда я их хорошо рассмотрела, напоминали глаза верблюда. Ведь у верблюда глаза выпуклые, томные, совсем как у прелестных персианок на картинках “Тысячи и одной ночи”. И у Кузмина точь-в-точь такие. Из-за этих глаз он и сам стал для меня кем-то вроде персонажа “Тысячи и одной ночи”, которому нельзя вполне доверять.
Я увидела Кузмина впервые в августе, а теперь ноябрь. Я успела привыкнуть к его наружности с его “рожками и ножками” и ко всем его странностям – к постоянной прибавке к каждой фразе: “Что? Что?” Эту манеру говорить многие поэты, в том числе Георгий Иванов, у него переняли.
– Как вы поживаете? Что? Что? Сегодня страшный мороз. Что? Что?
Эти “что? что?” меня долго сбивали с толку. Я не знала, чем на них ответить. Пока не поняла, что они просто одна из форм риторических украшений речи. И никакого ответа не требуют.
Другая – уже житейская, бытовая – странность Кузмина: он не позволяет делать запасов. Никаких продовольственных запасов. К отчаянию ведущей его и Юрочкино хозяйство матери Юрочки. Как-то ей удалось выменять на предметы своего скромного гардероба несколько фунтов сахара и четыре бутылки подсолнечного масла, но Кузмин тут же, несмотря на ее слезы и мольбы, вылил масло в раковину умывальника, оставив только одну бутылку, и, выйдя на улицу, раздарил встречным детям сахар – кроме одного фунта. Фунт не представляет собой запаса.
Делал он это из суеверия. Из суеверного ужаса перед предусмотрительностью и заботами о будущем. Предусмотрительность, по его мнению, ведет к гибели прямым путем.
Не знаю, как это совмещалось с тремястами шестьюдесятью пятью жилетами – цифрой фантастически, как я впоследствии узнала, преувеличенной. Жилетов было не больше двенадцати. Но все же и дюжину жилетов можно считать “жилетным запасом”.
Да, Кузмин был крайне суеверен. Еще суевернее Гумилева. Суеверие Гумилева было скорее “театром для себя”. Он слишком часто подчеркивал его:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу