Гумилев часто намекал на свою контрреволюционную деятельность, но мне казалось, что он, как и многие тогда, только играет в заговорщика.
Когда, возвращаясь со мной с лекции в кронштадтские дни, он остановился перед подъездом какого-то дома и сказал с таинственным видом, подавая мне свой портфель: “Подождите меня минутку. Я только за револьвером зайду. Обещали достать к сегодняшнему вечеру”, я спокойно осталась ждать, положив его тяжелый портфель на снег. Я не верила ему, и мне совсем не было страшно за него.
Он скоро возвратился, похлопывая себя по боку.
– Достал, ну, идемте! Только не проболтайтесь! Ведь это и для вас опасно.
Да, я знала, это очень опасно. Опасно даже играть в заговорщиков. И конечно, никому не рассказала о “заходе за револьвером”.
В Петербурге в те кронштадтские дни напряжение, волнение и ожидание достигли наивысшей точки.
Я иду по Бассейной. Пусто и тихо. В тишине явственно доносятся глухие выстрелы с оставшихся верными революции крейсеров. Снег лежит большими сугробами, и над белыми, покрытыми снегом крышами дымно-красный, трагический закат. Страшно? Да, конечно, страшно. Страшно и все-таки весело.
Вот наконец и Дом литераторов.
Я вбегаю в прихожую, стряхивая с себя снег. Дом литераторов переполнен и жужжит, как улей. Будто это какой-то пролетарский митинг, а не чинное собрание поэтов, кавалерственных дам и сановных стариков.
Ко мне, последней пришедшей с улицы, кидаются со всех сторон за новостями.
– Ну, что?.. что нового?
Но я ничего нового не знаю, ничего не слышала, я только что из дома и никаких слухов – всегда “самых достоверных и последних” – не могу сообщить. От меня разочарованно отходят, а я подхожу к группе, собравшейся вокруг Кузмина. Тут, конечно, Олечка Арбенина, Юрочка Юркун и Люся Дарская. Тут Георгий Иванов, пришедший с Каменноостровского, и Зоргенфрей, и Мандельштам, и Оцуп. Все слушают Кузмина, а он упоенно убеждает их:
– Да, да, мы еще увидим сияющие фонари на Невском. Мы еще будем завтракать у Альбера, мы еще будем ездить бриться к Моллэ, мы еще… – но, увидев меня, новое лицо с улицы, он, не доканчивая, что еще сделаем, обращает ко мне свои огромные, нежные, верблюжьи глаза: – Что нового? Что? Что? Что?..
Почему бы мне не сфантазировать что-нибудь насчет форта “Золотое Семечко” или что мой кузен – белый офицер – умудрился прислать мне письмо, в котором точно описывает создавшуюся конъюнктуру и обещает…
Но у меня нет ни белого кузена, ни фантазии, чтобы создать его письмо.
И Кузмин, разочарованно фыркнув, продолжает прерванное описание неминуемого блаженства, ждущего нас.
Входная дверь снова открывается, и Гумилев входит в Дом литераторов.
Да, никаких сомнений, это он. Но в каком виде! В каком-то поношенном рыжем пальтишке, перетянутом ремнем в талии, в громадных стоптанных валенках, на макушке вязаная белая шапка, как у конькобежца, и за плечами большой заплатанный мешок.
Вид его так странен, что все молча и недоумевая смотрят на него. С минуту никто даже не задает ему обязательного в эти дни вопроса: “Что нового? Что вы слышали?”
Первым опомнился Кузмин:
– Коленька, ты что – на маскарад собрался? Не время, кажется.
Гумилев гордо выпрямляется, счищая рукавицей снег с груди.
– Я, Мишенька, спешу. Я иду на Васильевский остров агитировать и оделся так, чтобы внушить пролетариям доверие, – произносит он с достоинством.
Кузмин всплескивает руками.
– Бога ты побойся, Коленька! Какое уж тут пролетарское доверие? Ты похож на воронье пугало. А что у тебя в мешке? – Он хлопает ладонью по мешку, и мешок начинает раскачиваться, как маятник. – Чем ты его набил? Воздухом, что ли, накачал?
– Старыми газетами, – объясняет Гумилев.
Я кусаю губы, чтобы не рассмеяться, но тут не выдерживаю и заливаюсь хохотом. За мною Олечка Арбенина. Люся Дарская срывается с места и визжа начинает скакать вокруг Гумилева, ударяя кулаком по его мешку.
Гумилев холодно отстраняет ее рукой и, обернувшись к нам с Олечкой Арбениной, медленно и веско произносит:
– Так провожают женщины героя, идущего на смерть!
Но тут к нашему смеху присоединяются и все остальные. Смеется Кузмин, смеется Георгий Иванов, смеется редко улыбающийся Юрочка Юркун, даже мрачный Зоргенфрей, а Мандельштам хохочет до слез.
Гумилев с минуту молча смотрит на нас холодно и с презрением, потом, кивнув головой в нелепой вязаной шапке, поворачивается и медленно молча идет к выходу, унося свой, болтающийся у него за плечами, заплатанный мешок.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу