Пауза. Длиннее прежних.
Мне хочется спросить, встречался ли он с ней еще? Неужели так все и кончилось? И он, точно читая мои мысли, кивает:
– Да. Так все и кончилось. Для нее, для него. Но не для меня. Для меня и сейчас не кончилось. И никогда не кончится. Даже после смерти. Любовь? Нет, нет, какая там любовь? Но боль. И угрызения. Угрызения совести. Угрызение сердца. Грызу свое сердце. Если бы можно было забыть. Но забыть нельзя.
Подумать, ведь я могла не пойти в Летний сад, не свернуть на эту аллею. И никогда не узнать бы всего того, что мне сегодня посчастливилось услышать от Андрея Белого. От самого Андрея Белого!
В моей переполненной стихами голове уже звенят строки:
Счастье, шаг твой благосклонный
Не всегда проходит мимо.
Да, сегодня “благосклонный” шаг счастья не прошел мимо меня. Я не могу сдержать волнения. Как я благодарна судьбе. Как я благодарна Андрею Белому. Я прижимаю сирень к сердцу, чтобы оно не стучало так громко, и, не в силах сдержаться, говорю:
– Борис Николаевич, спасибо. Как я вам благодарна. Как благодарна!
Протестующий взмах рук.
– Что вы? Что вы? Это я вам благодарен за то, что вы так ангельски терпеливо слушаете меня. – Восторженные, сияющие глаза приближаются ко мне. Я чувствую его горячее дыхание на моем лице. – Скажите, ведь вы еще будете приходить сюда, на эту скамейку? Приходить меня слушать? Потому что я теперь буду часто, я буду каждый день приходить сюда. Слушатель – это такая нежданная радость. Голубушка, если бы вы знали, как мне тяжело молчать. Никто меня не хочет слушать. Каждый только о себе. Мнение о стихах своих у меня выпытывают. Похвал ищут. Что ж? Я хвалю. Я щедро хвалю. Всех – без разбора. А стихи не слушаю. Кроме Блока да еще Ходасевича, нет никого… Еще о болезнях любят и о своих бедах. Но у меня у самого болезни, у меня у самого беды – неисчислимые беды. Я не желаю знать чужие. Хватит с меня и своих. Настоящий, даровитый слушатель – редкость. Я страшно ценю. Я знаю ведь – это нелегко. Я до обморока заговариваю. Да, да, я – без преувеличения – до обморока заговорил Сережу Соловьева. Да и не его одного. Мы с Сережей у него в Дедове часто до зари сидели. Я говорил, он слушал. И, как вы, никогда не прерывал. Только страшно бледный становился. И вот однажды, уже под утро, он молча встал с кресла и – бряк о пол, во всю длину. Еле откачали. Мог умереть.
Отлет головы и:
– Но мне необходимо. Совершенно необходимо говорить. Как другим дышать. – В расширенных глазах ужас. – Я могу задохнуться. Я цепенею от молчания. Прошлое, как трясина, засасывает меня. Я иду ко дну, я гибну. Я не могу молчать. Не мо-гу! А они не понимают…
Он вздыхает глубоко и закрывает глаза.
– Вот сейчас мне легко. Я и спать, наверно, буду хорошо. – Он останавливается на мгновение. – Я сам не понимаю, почему мне так необходимо говорить, вспоминать. Ведь я в сотый раз уже рассказываю все это. А надо снова и снова. И каждый раз как впервые. Будто – вот пойму, почему это так было. Вот сейчас разрешу загадку. А ведь знаю – никогда не разгадаю. Я не Эдип. Хотя еще несчастнее Эдипа. Самое страшное, что и загадки-то нет. Любовь Дмитриевна – сфинкс без загадки. Я знаю, а все-таки… Хочу разгадать, понять…
Вот гадалки предсказывают, открывают будущее. Я бы пошел к гадалке, я бы пошел к десяти гадалкам, если бы они вместо будущего открывали прошлое. Объясняли, что, зачем и почему было. – Он продолжает уже мечтательно: – Ах, если бы можно было приказать прошлому – помните, Али-Баба и сорок разбойников? – “Сезам, отворись!”, и прошлое отворилось бы и впустило меня в себя. Но прошлое заперто на тридцать три поворота, и ключ брошен на дно моря.
Он вздыхает и задумывается. И вдруг нагнувшись, поднимает с земли камушек, кладет его на ладонь и, раздув щеки, старательно дует на него.
Я смотрю на него с удивлением. Он поворачивается ко мне и, застенчиво улыбаясь, объясняет:
– Мне в детстве всегда казалось, что можно оживить камушек, если долго на него дуть. Вдохнуть в него жизнь, и камушек вдруг начнет шевелиться. Станет жуком и улетит или червяком и уползет. А вам разве не казалось?
Я не успеваю ответить, что нет, не казалось. Он уже продолжает:
– Как давно и как недавно все это было… Детство… Молодость… Я теперь на вид старик. Седой. Лысый в сорок лет. Мне на днях в трамвае какой-то бородатый рабочий место уступил: “Садись, отец!” Хорошо еще, что не “Садись, дед!”. Я поблагодарил, но вылез на следующей станции, хотя мне надо было далеко ехать. От обиды. И с тех пор не пользуюсь трамваями.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу