Выше мы сравнивали уже Лермонтова с Гейне и теперь не можем не указать на один характерный сонет великого германского лирика, весьма ясно выражающий состояние души, о котором говорит Панаев, описывая Лермонтова.
Дай маску мне, – хочу маскироваться
Я пошляком, чтобы в толпе глупцов
В личинах гениев, героев, мудрецов,
Не мог бы их подобием казаться.
Дай мне ту пошлость, что они скрывают…
… Чтоб мог я на великом маскараде –
С толпой смешавшись – мало кем быть узнан.
И так Лермонтов приехал в 1838 году в Петербург во время пробуждения у нас отрицательного отношения к русской жизни. То, что видел он в Петербурге, его не привлекало. Что за люди были перед ним? Что выработала жизнь наша? Отрицание всего? Он, Лермонтов, искал положительного и не нашел его, и вот, по неизъяснимой воле рока, сам должен был отрицать, отрицать отрицателей. Это крайняя грань скептицизма. «Только русская душа способна дойти до такой беспощаднейшей последовательности мысли и чувства». Это уж скептицизм, который обратился сам против себя.
Да, эти люди, бичевал их поэт: «Над миром пройдут, не бросивши веками ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда». Господствовавшая система выдвинула людей-пешек, захудалых в искусственной атмосфере:
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Переход опасностью позорно-малодушны,
И перед властию презренные рабы.
Живет это поколение случайной жизнью: «Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви»… Каждая строка «Думы» поражает и бьет общество. Каждая строка продиктована скорбью человека, рвущегося вон из бедной действительности и связанного с ней несокрушимыми путами, потому что он всеми корнями своими в почве. Он не может и не хочет искусственно, следовательно лживо, улетать в область мечтаний, не имеющих ничего общего с реализмом жизни. «Лермонтов был счастлив, только когда творил; а творить он мог только в минуты вдохновения – чтобы ни вдохновляло его: радость, горе, негодование, отчаяние или гордое сознание своей силы». Негодование вдохновило его написать «Думу» – затем он впадает в мрачное настроение души – в апатию. Весну и лето 1838 года он почти ничего не пишет. «Лермонтов со своим врожденным стремлением к прекрасному, которое без добра и истины не может существовать, очутился совершенно один в чуждом ему мире… Окружавшие его люди не понимали его или не смели понимать и, таким образом, он находился в постоянной опасности ошибаться в самом себе или в человечестве».
И скучно, и грустно и некому руку подать…
В вялом настроении проходят весна и лето, затем поэт опять пробуждается к жизни и творчеству.
Имя Лермонтов получило тогда уже громкую известность и делало его в свете оригинальною новостью, он был решительно в моде, и с наступившим зимним сезоном в столице его вырывали друг у друга. Близкий свидетель А. И. Муравьев подтверждает это, объясняя, как пребывание на Кавказе прибавляло новый повод к интересу публики. Вообще «юные воители, возвращаясь с Кавказа, были принимаемы как герои. Помню, что конногвардеец Глебов (друг Лермонтова), выкупленный из плена горцев, сделался предметом любопытства всей столицы. Одушевленные рассказы Марлинского рисовали Кавказ в самом поэтическом виде». Неудивительно, что лермонтовские песни и поэмы, касавшиеся Кавказа и его природы, заинтересовывали публику еще в рукописях. В особенности дамы распространяли славу молодого поэта, наперерыв списывая его произведения и преимущественно поэму «Демон». Мы уже говорили, что рукописная литература тогда особенно была в моде, и многое еще до печати или запрещенное цензурой читалось всеми образованными людьми, как впоследствии «Крейцерова соната» и другие произведения Льва Толстого. Даже кто-то из лиц царской фамилии, – рассказывает Шан-Гирей, – пожелал иметь список «Демона», и Лермонтов приготовил тщательно просмотренный экземпляр, который через несколько дней был возвращен ему обратно.
Нельзя не упомянуть здесь об обстоятельстве, слышанном мной от некоторых современников. Нескромные стихи Лермонтова, писанные им в школе гвардейских юнкеров и по выходу из нее, еще тогда доставили ему известность между гвардейскими товарищами, переписывавшими эти поэмы и лирические излияния в свои «холостяцкие альбомы». Эта печальная слава «поэта, последователя Баркова» долго числилась за Лермонтова, и случалось, что когда дамы зачитывались рукописными экземплярами «Демона», мужья и братья с испугом хватались за рукопись, думая видеть перед собой одно из нескромных творений своего однокашника. Они не допускали мысль, чтобы «Маешка» мог писать в другом духе, и позднее еще никак не могли свыкнуться с мыслью, что корнет Лермонтов мог в то же время быть замечательным поэтом. «Entre nous soit dit [14] между нами говоря ( фр. )
, – говорил нам один из товарищей Лермонтова, – я не понимаю, что о Лермонтове так много говорят: в сущности он был препустой малый, плохой офицер и поэт неважный. В то время мы все писали такие стихи. Я жил с Лермонтовым в одной квартире, я видел не раз, как он писал. Сидит, сидит, изгрызет множество перьев, наломает карандашей и напишет несколько строк. Ну разве это поэт»?!
Читать дальше