Это повлияло и на его оценку большевиков в русской революции. Ленина и его соратников Вебер считал «пишущей братией», утопистами–путчистами без какой–либо классовой основы. Ни рабочие, ни какие–либо другие социальные группы не были заинтересованы в том, чтобы, миновав все стадии капиталистического развития, делиться со всеми результатами своего труда. Веберу казалось, будто коммунисты с их горячей головой и холодным сердцем сошли со страниц романа Достоевского. В то, что их восстание против обыденности увенчается успехом, он не верил: «Большевизм — это такая же военная диктатура, как и любая другая, и, как и любая другая военная диктатура, она тоже рухнет» [598] MWG I/16, S. 365.
. Иначе и быть не может, поскольку диктатура, основанная исключительно на власти оружия, лишена главного — типичного желания подданных подчиняться. В отношении долговечности итогов революции Вебер сильно ошибался, и перед нами встает вопрос: в чем же тогда истоки легитимности советского режима, продержавшегося целых семьдесят лет?
Ленинская партия не была квазирелигиозным сообществом, сформировавшимся вокруг одного лидера. Внутри нее постоянно велись споры о том, какой курс может считаться правильным. Приверженность марксизму едва ли не обязывала ее членов бороться за правильные взгляды. Кроме того, для нее была характерна выборная, иерархически организованная партийная верхушка [599] См. об этом: Breuer: “Die Organisation als Held”, S. 94–101.
. Но, несмотря на это, революция все же сохраняла черты своеобразного синтеза неповседневного и обыденного, особенно если, вслед за Вебером, под повседневным понимать экономику и трудовую жизнь [600] GARS I, S. 261.
. По крайней мере, те, кто непосредственно делал революцию, испытывали эсхатологическое чувство, будто они попали в такое время, когда все рождается заново, ибо революция уничтожила то, что, как казалось прежде, охватывало все сферы жизни, — капитализм. В этом чувстве присутствовали мотивы, которые Вебер замечал еще в дореволюционной России. «Типично русское» неприятие этики успеха, казалось бы, противоречило марксистской теории, которая объясняла неизбежность революции как раз ее шансами на успех, а себя в этой связи воспринимала как «научный коммунизм». Однако «дух» этого самого коммунизма, с точки зрения Вебера, как раз предполагал то «святое самоотречение», наделившее русский народ способностью внезапно переходить «от бурной деятельности к безропотному принятию существующей ситуации» и наоборот [601] GPS, S. 39.
. Одни беспощадно боролись за то, что считали правым делом, другие придерживались обратной стороны безусловной этики долга: «Не сопротивляйся злу насилием». В этой культуре, считает Вебер, буржуазному мировоззрению, в котором присутствуют также морально нейтральные зоны, пришлось бы нелегко.
Такой ригоризм как в активной, так и в пассивной форме на руку диктаторам, и Ленин, можно сказать, рассчитывал на этот менталитет, мечущийся между мессианскими надеждами и фатализмом. Вебер этот факт недооценил, поскольку для него интеллектуалы были всего лишь «пишущей братией», а следовательно, не обладали организаторскими способностями. С другой стороны, он не понял специфики такого бюрократического режима, главный признак которого–недопущение оппозиции. С точки зрения Вебера, в современных государствах люди подчиняются политическим директивам потому, что отдающие их сотрудники действуют в соответствии с инструкциями и занимают свои должности в соответствии с действующими правилами. Вебер, однако, не обращал внимание на то, что, как правило, ни то ни другое нам неизвестно, и мы просто полагаемся на то, что в спорных случаях мы будем иметь возможность подать жалобу в административный суд, публично выразить протест или на следующих политических выборах лишить должности тех, кто сегодня еще отдает приказы. Лишь в этом контексте становится понятной специфика советской власти: здесь нет административных судов, нет свободы печати, нет механизма смены власти.
Как же смогла легитимировать себя коммунистическая партия, носившая это имя лишь как воспоминание о своей предыстории, поскольку на территории ее господства уже не было никаких других партий, и в политическом смысле она была не «pars» (часть), а «totum» (целое)? Если представить себе всю страну как одну организацию, то сразу же становится очевидным факт недопущения (нейтрализации) оппозиции. В организациях тоже не бывает институционализированной оппозиции, оппозиция в них может быть только неформальной. Во главе организации, как правило, находится начальник, представляющий то, что Вебер, говоря о Французской революции, назвал «харизматической идеализацией „разума“» [602] WuG, S. 726.
. Это должен был быть такой разум, который уже вобрал в себя все возможные возражения и поэтому не нуждается в оппозиции. Это должен был быть разум, способный создать образ окружающего его неразумия, против которого ему нужно было бороться. В случае советской власти это был империалистический капитализм, чьих отпугивающих черт было достаточно, чтобы внутри страны блокировать любые претензии к государству. Да и на что бы он был похож — судебный процесс индивидов против власти исторического разума и функционеров, работающих на благо человечества?
Читать дальше