Печальным парадоксом можно счесть факт, что именно в тот самый момент, когда отечественная культура приобрела вполне отчетливые признаки городской ее формы, слободская (она же в значительной степени местечковая) контрреволюция большевиков наносит ей удар, от которого та начала оправляться лишь в эпоху «зрелого застоя». Сама городская среда все в большей степени оборачивалась сосуществованием нового кремлевского «двора» с его обособленными от прочих смертных «поместьями», и новым слободским миром припромышленного бытия, интенсивно окрашенного вторжением волн «лимитчиков». Однако при всей своей рыхлости это целое, не успевшее ещё вполне окрепнуть в застывших формах, допустило сложно ассоциированное существование ячеек индивидуально-группового бытия.
Кухня отдельной квартиры заменила собой или дополнила дачу, к этой паре присоединилась туристская романтика, так что этой странной пространственной троице было обязано рождением все одушевление, все самопостижение городской культуры. Едва осознав себя, эта культура вступила, однако, в опасный для ее «домашних заготовок» контакт с реальностью мировой культуры, представленной тогда лишь в случайных, болезненно романтизированных осколках, проникавших за железный занавес. Вступив в этот контакт в эпоху перестройки, она вмешивается в нее с различной степенью умелости и, во многом в ней растворяясь, в наши дни начинает уступать место росткам подлинной мещанской культуры, сводящейся к сугубо внешним признакам урбанистически цивилизованного поведения.
Острая реакция на эту коллизию естественным для России образом приняла форму защитного кликушества с поверхностной православной окраской, так что вновь, в который уже раз, мировой «город» и его пока слабое проникновение в слободскую реальность воспринимаются как воплощение порока. Антизападность и антиурбанизм (несколько странная форма противостояния тому, чего ещё, собственно говоря, нет) слились в отечественной словесности задолго до перестройки. Как уже говорилось выше, сплошной анализ «толстых» журналов за два десятилетия выявил лишь одну публикацию из десяти, где городская среда вообще была представлена, и лишь две, в которых эти «кулисы» для сюжета были явлены с некоторым сочувствием. Слободское сознание остро не любит себя, но ко всему неслободскому относится с явной неприязнью, как со всей яркостью было проявлено талантливой прозой В.Шукшина, чтобы уже в 90-е годы прорваться, наконец, на поверхность в публицистике А.Проханова и иже с ним.
Слободское есть принципиально неукорененное, свободное от иной исторической мотивированности, кроме собственной памяти, не слишком обремененной деталями. Когда после Великой реформы наново отстраивались границы между областями земской и городской упорядоченности, слободы обычно оставались «ничьей землей». Вряд ли случайно, что в полицейских отчетах о положении дел в неустроенной зоне на стыке четырех губерний Ивановская слобода (нынешний областной центр) именовалась почти официальной «дикой Америкой». В силу универсальной особенности всякой ранней индустриализации, которая разворачивалась вне городов, наблюдалась последовательная «слободизация» старых промышленных сел, вроде Кимр с их обувным промыслом, а затем и формирование фабричных окраинных слобод больших городов, будь то Выборгская сторона Петербурга или Рогожская застава Москвы.
Слободское непременно означало временное, в любой момент готовое к изгнанию, сносу, перемещению, обустраивающее жизнь кое-как, чтобы только день прожить. Оно принципиально, последовательно чуждо всякому оттенку стабильности, наследуемости, укорененности. Нельзя сказать, чтобы понятие о собственности вовсе чуждо слободе, однако оно распространяется исключительно на «движимость», скудный предметный мир, почти целиком вмещающийся на одну подводу. По чужую сторону латаного забора в слободе простирается сразу же «дикое поле», в связи с чем какое-либо корпоративное усилие по обустройству общего пространства оказывается ненужным и невозможным. Нельзя также сказать, что мир слободы напрочь лишен чувства прекрасного, однако и оно охватывает собой скорее одежду по особой слободской моде и картинки из «Нивы» (в советское время — из «Огонька», в постсоветское — постер или календарь).
Тотальная слободизация разворачивалась в России в послереформенное время довольно быстро, вовлекая в себя села [53] В очередной раз просматривая тома «Полного описания нашего отечества», я обнаружил записанную в селе Ярославской губернии песенку «дайте ножик, дайте вилку, я зарежу свою милку», которую с юности наивно считал изобретением В.Маяковского.
, регулярное поставлявшие в Петербург и в Москву сезонных отходников и крестьян-резидентов, вроде отца С.Есенина, который двадцать лет обитал на Мясницкой улице. Великое «уплотнение» после Октябрьского переворота означало, среди прочего, массирование наползание окраинной слободы на самые центры городов, так что в последующие десятилетия пришлось немало трудиться, чтобы вновь оттеснить слободу в ее новом, многоэтажном издании на окраины, тем самым высвобождая центры для новой элиты. Вторичная, уже советская индустриализация могла порождать одни только промышленные слободы, в конструкции которых сама идея городского, мещанского самоустроения жизни отсутствовала изначально, так что и взяться ей было неоткуда после того, как иссякал первый толчок разрастания в пространство «дикого поля». Не приходится удивляться той дикости форм, которую принесла с собой первая волна индивидуального обустройства жилищ в 90-е годы: образцов не было, и их место занял странный коллаж из литературных представлений и случайных репродукций западных коттеджей в журналах и объявлениях. Удивляет иное: всего десять лет потребовалось для того чтобы, наряду с групповыми псевдопоместьями, вроде Покровского-Глебова в Москве, и с игрой в «хай-тек» пополам с «постмодерном», стали возникать вполне самостоятельные сочинения на тему индивидуального быта.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу