Если Пушкин и спасся благополучно (стихотворение „Арион“), то все-таки он побывал в грозе, он насладился бурей, он сам говорил, что есть упоение в „разъяренном океане“ и „бездне мрачной на краю“. В его песнях не потух, а был насильно потушен мятежный огонь; но все же в них остались крепость, величие и сила души, закаленной в опасностях.
Лермонтов тоже недаром сравнивал поэта с кинжалом, который не на одной груди провел страшный след и „не одну прорвал кольчугу“. Поэт негодует на то, что теперь „игрушкой золотой он блещет на стене, увы! бесславный и безвредный!“
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк,
Иль никогда на голос мщенья
Из золотых ножен не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья!
Фет, Майков и Полонский вынули клинок, но отнюдь не на голос мщенья, — они только очистили ржавчину и, не позаботившись наточить его, покрыли хитрыми узорами и надписями, украсили, как ювелиры, золотые ножны с небывалым великолепием драгоценными каменьями и потом, считая задачу оконченной, повесили кинжал опять на прежнее место, чтобы он блистал не игрушкой, а удивительным произведением искусства, безвредный, но не бесславный.
Вкусы различны. Что касается меня, я предпочел бы, даже с чисто художественной точки зрения, влажные, разорванные волнами ризы Ариона самым торжественным ризам жрецов чистого искусства. Есть такая красота в страдании, в грозе, даже в гибели, которой не могут дать никакое счастие, никакое упоение — олимпийским созерцанием. Да наконец, и великие люди древности, на которых любят ссылаться наши парнасцы, разве были они чужды живой современности, народных страданий и „злобы дня“, если только понимать ее более широко? Я уверен, что Эсхил и Софокл, участники великой борьбы Европы с Азией, предпочли бы, не только как воины, но и как истинные поэты, меч, омоченный во вражеской крови, праздному мечу в золотых ножнах с драгоценными каменьями!..» (805–806).
Статья, опубликованная в «Философских течениях русской поэзии», вызвала неодобрительную реакцию самого поэта, который, по свидетельству П.П. Перцова, считал, что Д. Мережковский его «совсем не понял»:
«…он и понял только мои молодые — „языческие“, как он говорит, — стихи, и понял их по-молодому. В молодости мы много не понимаем, что открывается нам только потом <���…> Для меня же мои поздние писания, конечно, главные: в них я высказал опыт всей моей жизни, и я не могу сравнить с ними мои молодые, поверхностные стихи» [56] Перцов П.П. Литературные воспоминания. 1890–1902. — Л., 1930. С. 109.
.
На один из ее тезисов о том, что «Майков до конца своих дней в глубине души остался язычником, несмотря на все усилия перейти в веру великого Назареянина», в подстрочном примечании откликнулся составитель издания, П.П. Перцов. Он писал:
«Здесь уместны, может быть, некоторые оговорки в заключениях уважаемого критика. Образ Сенеки в драме „Три смерти“, стихотворения „из гностиков“ и мн. др. не позволяет считать творчество Майкова исключительным воплощением языческого материализма. Мистические элементы вливаются, очевидно, широкою волною в эту поэзию. Да и сам „классицизм“, от „Федона“ и тускуланских бесед до неоплатоников, далеко не всегда ограничивал свои цели земными стремлениями. „Язычник“, „классик“, по справедливому диагнозу г. Мережковского, — индивидуалист, другими словами, Майков умел понимать и мистицизм древних, окрашивая свой индивидуализм идеалистическими цветами. Если в юных произведениях (в так называемой „антологии“) он является певцом яркого материализма, то не следует забывать, что таково обычное настроение молодости. Наклонная ли к „язычеству“ или к „христианству“ — к индивидуализму, или к коллективизму, она одинаково удовлетворена еще землею. Наряду с ликующим песнопением языческой антологии, вспомним упрямый материализм наших наивных коллективистов-шестидесятников. Но с годами приходят иные требования. Как античный мир, стареясь, искал „неведомого“ Бога, так ищет его и майковский Сенека, так смутно угадывают его гностические строфы. Конечно, жертвенник Павла в Афинах не разрешил загадки для Эллады — не решают ее и искания Майкова. Отдельная личность здесь идет тем же путем, каким шел некогда весь родственный ей народ. Песни Анакреона сменяются гимнами „Аполлодора Гностика“ до чистого христианства, до мистического коллективизма. Здесь, действительно, далеко, но не ближе было и прежнее расстояние от первобытного эпикуреизма до элементарной суровости коллективистов. Это два разных духовных типа, две различные дороги… Не „орлиные крылья“ нужны были музе Майкова, чтобы оторваться от классицизма, а лишь другое оперение. Не „бездна“ отделяет античный мир от христианского — это две соседние области, хотя изолированные и закрытые друг от друга. Усилия Майкова „перейти в веру великого Назареянина“ были больше чем бесплодны — они не нужны. Рядом с беззаботным эгоизмом Люция, рядом с мятежными порывами полупрозревшего Лукана, звучит высшая проповедь индивидуализма в устах Сенеки:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу