И он сгорел в бессильной жажде прикоснуться к человеческой душе, что-то неясное говорит о его последних днях, о каком-то безумии, о страшных муках раскаяния, о посте и голодной смерти. Какой урок, прошедший в нашей истории, которого мы не поняли! Гениальный художник всю свою жизнь изображал человека и не мог изобразить его души. И он сказал нам, что этой души нет, и, рисуя мертвые фигуры, делал это с таким искусством, что мы и в самом деле за несколько десятилетий поверили, что было целое поколение ходячих мертвецов, — и мы возненавидели это поколение, мы не пожалели о них всяких слов, которые в силах сказать человек только о будущих существах. Но он, виновник этого обмана, понес кару, которая для нас еще в будущем. Он умер жертвою недостатка своей природы, — и образ аскета, жгущего свои сочинения, есть последний, который оставил он от всей странной, столь необыкновенной своей жизни. „Мне отмщение, и Аз воздам“, — как будто слышатся эти слова из-за треска камина, в который гениальный безумец бросает свою гениальную и преступную клевету на человеческую природу».
По мнению В. В. Розанова, «Гоголь есть родоначальник иронического настроения в нашем обществе и литературе». Однако при этом критик утверждал: «Его восторженная лирика, плод изнуренного воображения, сделала то, что всякий стал любить и уважать только свои мечты, в то же время чувствуя отвращение ко всему действительному, частному, индивидуальному. Все живое не притягивает нас более, и от этого-то вся жизнь наша, наши характеры и замыслы, стали так полны фантастического…
Успокоение — вот то, в чем мы всего более нуждаемся. Нет ясности в нашем сознании, нет естественности в движении нашего чувства, нет простоты в нашем отношении к действительности…
На пути к этому естественному развитию, не столь ускоренному, но непременно имеющему подняться на большую высоту, действительно стоит Гоголь. Он стоит на пути к нему не столько своею иронией, отсутствием доверия и уважения к человеку, сколько всем складом нашей души и нашей истории. Его воображение, не так относящееся к действительности, не так относящееся и к мечте, растлило наши души и разорвало жизнь, исполнив то и другое глубочайшего страдания. Неужели мы не должны сознать это, неужели мы настолько уже испорчены, что живую жизнь начинаем любить менее, чем… игру теней в зеркале».
Отказывал В. В. Розанов Гоголю и в истинно христианском чувстве, хотя и не считал это пороком для подлинного художника. В статье «О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира» (1907) он утверждал: «Если кусок из прозы Гоголя, самый благожелательный, самый, так сказать, бьющий на добрую цель, вставить в Евангелие — то получим режущую какофонию, происходящую не от одной разнокачественности человеческого и Божественного, слабого и сильного, но от разно-категоричного: невозможно не только в евангелиста вставить кусок Гоголя, но — и в послание какого-нибудь апостола. Савл не довоспитался до Павла, но преобразился в Павла; к прежней раввинской мудрости он не приставил новое звено, пусть новую голову — веру в Христа, нет: он изверг из себя раввинство…
Христос никогда не смеялся. Неужели не очевидно, что весь смех Гоголя был преступен в нем, как в христианине?! (в свете этих рассуждений Розанова можно объяснить и неудачу, постигшую Гоголя со вторым томом „Мертвых душ“; писатель стремился Чичикова из Савла превратить в Павла, поставить его предприимчивость на службу доброму делу, но образ сопротивлялся подобной трансформации, — оказалось, что герою очень трудно заменить копейку на Христа. И потому столь же неосуществима была идея Гоголя о том, что для того, чтобы завершить „Мертвые души“, он сам, Гоголь, должен прежде преобразоваться нравственно, превратиться из Савла в Павла. Но писатель преображается прежде всего в своих произведениях, а они никогда не превратятся в Священное писание. — Б. С.)…
Ни Гоголь, ни вообще литература, как игра, шалость, улыбка, грация, как цветок бытия человеческого, вовсе не совместим с моно-цветком, „сладчайшим Иисусом“…
Да, конечно, если бы на театральные подмостки вышли актеры и стали реветь о своем окаянстве, то гг. епископы с удовольствием пошли бы на такое зрелище. Но предложите им сыграть на флейте довольно невинную народную песню „Во лузях“, — и они откажутся. Им вовсе не грешные удовольствия запрещены, им запрещено удовольствие как таковое. Все негрустное — им не позволительно. Вино, чай, большие рыбы, варенье, хорошая квартира и мебель — собственно прокрались к ним контрабандою. Но официально, в законе, в „церковных правилах“ решительно невозможно сказать: „епископ может побаловаться хорошим рыбным столом“; а что он, например, должен есть одни сухие грибы — это можно сказать официально, по форме, вслух. Говоря так, я различаю в христианстве товар и контрабанду. Контрабандою прокрались в христианский мир и искусства, музы, Гоголь, хороший стол, варенье. „Это позволено“; но никто не прибавит: „это — полезно“ (формула ап. Павла), а в этой-то прибавке все и дело, вся поэзия, цветочек: коего решительно не допускает моно-цветок, Иисус.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу