Именно так – во всяком случае, если бы постичь незапамятное была призвана именно мысль, причем мысль интенциональная, исходящая от меня в направлении этого незапамятного так, как если бы речь шла о наводке на цель, нацеливании на любой имеющийся в мире объект или существо. Незапамятное, однако, ни целью, ни предметом, ни существом быть не может и принадлежит миру не больше, чем пространству. Лишенное предметности, нездешнее, утопическое, оно ускользает не только от нашей мысли в силу ее конечной природы; на самом деле, оно ускользает от любой мысли вообще , поскольку мысль интенциональна. Остается ли оно в результате безусловно немыслимым? Разумеется, да – по крайней мере при условии, что мысль всегда намеренно направляется эго к определенной цели, определенному предмету или существу. Но мысль, даже не понимая, на что она должна быть направлена, способна тем не менее – исходя из того, чего она не может понять, но что «понимает», объемлет ее саму, – мыслить себя. Для этого нужно, чтобы на смену или на помощь строго интенциональной мысли пришла «большая мысль» – мысль, не направленная намеренно, интенциональ-но, ни к какой цели, но способная позволить тому, что она мыслит, прийти к ней, обременить ее, на нее воздействовать.
Бремя подобной мысли переживается как желание. Желание, на самом деле, пользуется привилегией, которая интенциональности по определению не знакома: я не могу ни выбрать желаемое, ни достичь его по собственному решению, я могу в лучшем случае ожидать его, желать, или, скорее, позволить ему стать желанным. Ибо желание не возникает, как представляется на первый взгляд, у меня, чтобы нацелиться на свой предмет, – оно, скорее, воздействует на меня изнутри или даже висит на мне грузом, тяготеет надо мной, охватывает меня, даже если я не понимаю предполагаемого желанием предмета и не обладаю им, то есть как раз потому , что я не обладаю этим предметом, не достигаю его и даже просто не понимаю. Желание навязывает мне себя само, всегда по своей воле и никогда – по моей; я не могу сам решиться желать, даже если желание может заставить меня решиться на все, чтобы его выполнить. Желание способно навязать мне себя не потому, что я могу осознать его и имею над ним власть, – это вовсе не так – а, наоборот, потому, что оно навязывает мне себя как власть имеющее, – и природа этой власти мне в большинстве случаев неизвестна. Больше того, желание мое рождается и живет как раз потому, что я не способен познать его и понять его беспредметный предмет – предмет, который навязывает мне себя особенно сильно, поскольку вынуждает думать о нем постоянно, даже не понимая его. Уточним, однако, характер этой привилегии: недостаточно, разумеется, не понимать этот беспредметный предмет, чтобы тут же пожелать его, ибо то, чего я не понимаю, я могу желать лишь порою – тогда, когда предмет сам возбуждает желание к себе, то есть при условии, что он умеет мое желание пробудить и заслуживает его. Или, скорее, так: поскольку желающий никогда не решает сам, желать ему или нет, желание рождается (и умирает) по собственной воле, желаю я лишь то, что имеет силу, престиж и достоинство, которые способны это желание мне внушить. Ясно, что в таком случае желание приходит ко мне как бы извне, то есть из области, лежащей по ту сторону меня самого.
Теперь, когда мы уточнили характер этой привилегии, она удваивается: желание, навязывая себя мне, индивидуализирует меня. Мысль, направленная на объект, меня идентифицировать не способна, ибо мыслить объект, который помыслил я, по праву мог бы всякий другой – ведь мое эпистемологическое первенство над объектом действительно лишь постольку, поскольку я конституирую его в соответствии с правилами объективации, которым я, как и любой другой субъект, применяющий к действительности всеобщие правила, должен следовать: чтобы подтвердить мое «право пользователя», рациональность объекта должна сохранить за мной всеобщий характер и, следовательно, анонимность. Желание, наоборот, меня идентифицирует: мы оказываемся друг перед другом лицом к лицу, никакого экрана (будь то объект или всеобщая рациональность) между нами нет. Желание воздействует на меня настолько непосредственно, что первый собственный образ я получаю, словно в зеркале, именно от него: образ этот служит мне не просто зеркальным отражением, но кумиром, ибо на желание, на которое откликаюсь я, кроме меня не отвечает никто. Больше того, если бы и казалось, что кто-то другой может отозваться на него так же, как я, то либо реакция его не совпадала бы с моей полностью, и тогда пришлось бы признать наличие двух разных желаний, либо этот другой стал бы моим двойником, пусть даже внутри коллективной идентичности, спровоцированной одним и тем же коллективным желанием. В конечном счете то, что со мной совершает желание, я воспринимаю и даю ответ сам, каков я есть. Мое желание – точнее, желание, на которое я отвечаю и которому я отдаюсь, – знает, кто я такой, лучше, чем когда-либо сможет узнать моя целенаправленная, интенциональная мысль. Мое желание уготовляет мне самость, понять которую мне не суждено никогда, но которая, напротив, «понимает», объемлет меня заранее. Уверенность в своей сущности, отнюдь не следующая из моей убежденности в собственном существовании, все же приходит ко мне, но вовсе не от моей целенаправленной мысли, а от иного, которое изменить нельзя, – от иного моего собственного желания. Ибо желание это не исходит от меня, а выпадает на мою долю.
Читать дальше