D. F. Strauss. Der Leben Jesu kritich bearbeitet, 1–2. Tubingen, 1835–1836, позднее многочисленные переработки.
См. цнт. соч., т. 1, с. 75. Для Штрауса этого периода характерна та же либерально-христианская апологетическая тенденция, что и для большинства его просвещенческих предшественников, а также, mutatismutandis, для многих его продолжателей: он хотел спасти возвышенный моральный смысл Евангелий от компрометации недолжными мотивами. Как известно, в конце жизни Штраус позволял себе выпады против и такой апологетики; но это характеризует его личную внутреннюю эволюцию
Современная исследовательница осторожно говорит в этой связи о жанре, «который сейчас называют ареталогпческим, а в древности он определенного названия не имел, так как к изящной словесности не причислялся» (Е. Г. Рабинович, «"Жизнь Аполлония Тианского" Флавия Филострата», в: Флавий Филострат. Жизнь Аполлония Тпанского, М., 1983, с. 221). Ср. нашу попытку призвать к осторожности в оперировании категорией жанра: С. С. Аверинцев, «Жанр как абстракция и жанры как реальность: диалектика замкнутости и разомкнутости», в: Взаимосвязь и взаимовлияние жанров в развитии античной литературы. Отв. редактор М.Л. Гаспаров, М., 1989, с. 3–25 (перепечатано в: С. С. Аверинцев. Риторика и истоки европейской литературной традиции. М, 1996, с. 191–219).
Здесь и во всей этой статье обсуждается предпочтительно тот тип научного дискурса, который характерен для немецкой науки. Попытка пересмотреть подход к проблеме, осуществленная с сознательным вызовом немецкой традиции рядом американских специалистов, что бы о ней ни говорить в остальном, оплачивает свежесть взгляда исключительным по откровенности дилетантизмом в употреблении литературоведческих терминов и понятий (колоритный пример — R. Н. Gundry. Mark: Л Commentary on His Apology for the Cross. Grand Rapids, Michigan, 1993, особенно раздел «The literary Genre of Mark's Gospel», p. 1049–1051). Поскольку эта статья представляет собой попытку уточнить литературоведческое описание евангельского текста, нам естественно принять за точку отсчета схемы, обычные для немецкой школы, в любом случае всегда стремившейся к большей точности в этом пункте, чем американские создатели альтернативного типа анализа. Воспользуюсь случаем, чтобы еще раз высказать пожелание, которое мне уже случалось высказывать: когда наука о Новом Завете возвращается на нашу землю, было бы не лишним перенести в исследование жанровых форм новозаветных текстов побольше от опыта отечественного литературоведения. Благодаря трудам предшественников ОПОЯЗа, его участников, его наследников, а отчасти и его оппонентов у нас накопились в чем-то уникальные навыки литературоведческой рефлексии, делающие недопустимым слишком уж механическое восприятие готовых концептов Formanalyse, вносящие коррективы в такие фундаментальные понятия, как понятия жанра. Думаю, что никто не примет меня за единомышленника Тынянова или Шкловского; но игнорировать вопросы, ими поставленные, я считаю внутри русской культуры невозможным.
С. Б. Лёзов. Введение в кн.: Канонические Евангелия, пер. с греческого В.Н. Кузнецовой. М., 1992. С. 65.
Ср. Н. Conzelmann / A. Lindermann. Arbeitsbuch zum Neuen Testament, 10. Aufl., Tubingen, 1991, s. 87: «Der Begriff der Wundergeschichte ist streng Formgeschichtlich zu verstehen…» («Понятие "рассказа о чуде" должно восприниматься как строгое понятие истории жанров…»).
Как, скажем, Бультман тематически разделил Wundergeschichten на Heilungswunder, т. е. «рассказы об исцелениях», и Naturwunder, т. е. чудеса, имеющие своим приложением бурю на Тивериадском озере и прочие силы природы.
С. В. Лёзов, пит. соч., с. 67. Тут же, с. 68, автор упоминает указания некоторых исследователей на палестинские параллели к евангельским эпизодам, но тезис о прагматическом приспособлении к эллинистическим моделям остается для него непоколебленным.
Как знает каждый, кому случалось просматривать те мои статьи, которые позднее были собраны в сборник «Риторика и истоки европейской литературной традиции», я лично убежден в желательности возможно более дифференцированного употребления терминов, которые, как термин «риторика», возникли для характеристики уникальной культурной инициативы, осуществленной в среде эллинства софистической эпохи. Когда-то, три десятка лет тому назад, я пробовал даже для заострения своей мысли в порядке полуигрового эксперимента самое слово «литература» резервировать за соответствующим феноменом античной культуры и говорить о ближневосточной «словесности». Я не хочу быть ложно понятым: от меня далеко наивное представление давних, безвозвратно прошедших времен историко-культурной рефлексии, будто человеческое слово в какой-либо сфере, начиная хоть с фольклора, хоть с детского лепета, может быть абсолютно «безвкусным» в смысле некоей руссоистски понятой невинности но отношению к достаточно сложным парадигмам культуры. В этом смысле человеческое слово всегда, если угодно, «риторично», тем более в таких ответственных текстах, как тексты Нового Завета; сегодня этого не станет отрицать ни один разумный человек. Но это отнюдь не «риторичность» в ином, терминологическом смысле. Евангелие от Марка открывается словами: «Начало благовестия Иисуса Христа. Как написано у пророка Исайи…» Это зачин достаточно обдуманный, в нем есть семиотическая стратегия; но между таким зачином и нормальным риторическим вступлением — дистанция огромного размера (а в Евангелии от Луки, где посвятительное обращение к адресату построено по школьным риторическим правилам, стилистическая дистанция отделяет это посвящение, уместившееся в одну развернутую фразу, от всего остального текста).
Читать дальше