Поэтому Иоанн собирает вокруг события страстей и воскресения трех представительниц любящей Церкви: Марию из Вифании, которая из любви помазала Господа перед погребением (как страдающего мессию), Марию Богоматерь, которая под крестом должна была явить свое согласие с происходящим — в частности с тем, что была отослана Христом к другому сыну, и Мария Магдалина, которая в пасхальное утро должна была внутренне согласиться с тем, что Сын возвратился к Отцу, и не удерживать Уходящего, отославшего ее к своим братьям. Крест как драма мирового греха предъявил человеку Иисусу совершенно непомерное требование; но и от любящей Церкви было потребовано не меньше — согласие на немыслимое страдание Возлюбленного. И то, что любящая Церковь должна была согласиться на богооставленность всей души Иисуса (а не только ее «земной части»!), на его сошествие в ад (а не просто в некое преддверие ада, еще пронизанное лучами веры, любви и надежды!) и пройти этот путь вместе с ним — составляет требование еще более невероятное.
Так, в «Церкви межвременья» полностью реализуется парадокс креста и радости — именно благодаря тому, что она не локализует крест позади в историческом времени как завершившееся событие, равно как, будучи верующей и любящей Церковью, не может оставить позади свою собственную греховность как некий завершенный факт. И она не может утвердиться в пасхальном событии, — и значит, в совершенной пасхальной радости, — не продолжая постоянно следовать за Иисусом к кресту — и не только как грешница, радующаяся о скором избавлении от грехов, но и как любящая, у которой всегда стоит перед глазами то, какой ценой заплатил ее возлюбленный за это избавление. Достаточно ли продумал это протестантизм?
Этот странный парадокс придает христианской радости нечто специфическое, огненно-пожирающее. Павел может обращать к своим собратьям-христианам слова утешения, исполненные спокойной радости — подобно тому как Иисус, прощаясь с учениками, утешает и ободряет их, — но его собственная радость насквозь пронизана штормовым ветром, постоянно раздувающим огонь в его сознании: «Ибо любовь Христова объемлет нас [44] Συνεχειν означает не просто «ограничивать» и «контролировать» (в координатах, намеченных предыдущим стихом: быть либо «вне себя», либо в трезвом уме, «скромным»), но поднимается над этой плоскостью, подразумевая полное владение и управление собой — с элементом нажима и болезненного принуждения, что хорошо передается Вульгатой: caritasenim Christi urget nos.
, рассуждающих (т. е. пришедших к выводу по зрелом размышлении: κριναντεσ — речь идет о решении, κριμα) так: если один умер за всех, то все умерли» (2 Кор 5, 14 сл.). Во всяком случае, это радость такого рода, что не может утвердиться среди наслаждения земными благами, но даже в истинном наслаждении всегда видит перед собой любовь Христа, как она выразила себя в Церкви (ср. Фил 4, 10–19; 1 Кор 10, 31). Мы не поймем новозаветную теологию через символическое соотнесение земных благ (наслаждаясь ими) и благ вечных. И не в большей мере — через простое чередование радости и страданий (согласно, например, чередованию сезонов церковного года), поскольку все в мире оценивается и упорядочивается исходя из единственной позиции — эсхатологической. Не может также идти речи и о релятивизации креста (для последующих христиан) посредством пасхальной радости, потому что это последование — покуда человек остается в подчинении временнбму закону — может привести в темную ночь Духа, и не просто на мистический лад, но через desolatio самого разного свойства. Нельзя также определять позицию Церкви как принципиально «постпасхальную» и недиалектически выводить из этого настрой христиан. Вернее сказать, что церковная экзистенция постоянно пребывает в таинстве «межвременья». Или, глубже: церковное понимание взаимоотношения между крестом и радостью остается в пространстве крестного таинства самого Иисуса, который лишь в силу своей сыновней интимной близости к божественному Отцу может до конца выстрадать свою полную оставленность Отцом.
Слова эпохи набирают силу, когда приходят в упадок обозначаемые ими вещи. О культуре заговорили, когда в ней начали сомневаться. Сегодня так много говорят о надежде, потому что хотят пресечь ее исчезновение. Давно осознано, что чисто мирская надежда хотя и побуждает подвешенного в неопределенности человека к действию, к жизни как таковой, но не дает ему никакой гарантии исполнения чаемого. Если же надежда хочет стать чем-то большим, нежели слепым инстинктом, то должна соотноситься с тем, что продает надежность «подвешенному» бытию в целом. История надежды в Европе прошла четыре фазы: античную, библейскую, христианскую (когда библейское находило опору в лучших событиях античности) и современную, когда эта опора рухнула и человек встал перед необходимостью принять апокалиптическое решение.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу