Я киваю.
— Позвольте вам сказать, — продолжает Линда, — однажды к Одри приехала женщина после химиотерапии. Через несколько дней Одри вся покрылась красной сыпью и горела как в огне. Откуда могла взяться эта сыпь? Мы вызвали дерматолога. Он еврей, но человек замечательный; вот он и говорит: «Это такая сыпь, как бывает после химиотерапии». Когда мы позвонили той женщине, оказалось, что сыпь у нее прошла. Так что видите, Одри забрала себе мучительную сыпь — вот что делает моя дочь.
Линда рассказывает мне еще одну историю — про женщину с раком яичника, у которой после визита к Одри на снимке стала видна тень ангела на месте опухоли, а рак прошел. Я в эти ее рассказы не верю. Линда подходит к полке, берет чашку, снимает с нее крышку и показывает мне содержимое. Там в масле плавает капля крови.
— Мы отправляли это масло на анализ тридцати разным химикам, — говорит Линда. — И все сказали одно: такая разновидность человечеству неизвестна.
— Но почему, — мягко говорю я, — почему, Линда, не может святое масло или заступничество Одри перед Богом исцелить вас?
Линда молчит. Она молчит очень долго. Я вижу, как ее взгляд уходит куда-то вглубь, в какое-то потаенное место, куда я не могу за ней последовать. Я не знаю, где сейчас Линда, куда унесла ее эта маленькая смерть, не впала ли она в полубессознательное состояние; а может быть, она создает какой-то новый смысл — веретено все крутится и крутится. Линда смотрит в потолок. Руби, которая все еще находится в часовне, тоже смотрит в потолок. Наконец после долгой паузы Линда говорит:
— Рак уже дошел до кости.
— А вот и Иисус начал источать масло, — говорит Руби и показывает на статуэтку, и я действительно вижу две крошечные капли, скатившиеся по гипсовым щекам в складки на шее.
Я смотрю на этот феномен и испытываю собственный маленький когнитивный диссонанс: с одной стороны, я не разделяю католических догматов и не верю в сомнительные чудеса, но, с другой, статуэтка в самом деле плачет, хотя, конечно, возможно, кто-то спрятал в полой голове кусочек сливочного масла, а оно теперь растаяло и потекло, но могу ли я точно это знать? Я заглядываю в свой разум, чтобы проверить: достиг ли он когнитивного равновесия. Масло. Масло. Масло. Согласно теории Фестингера, я уменьшу диссонанс, если найду объяснение. Но на самом деле объяснение мне не нужно. Скорее всего это сливочное масло… но может быть, и нет. Кто может сказать, в чем проявляется воля Бога, какими знамениями, какими символами? Кто может сказать точно? Мы втроем стоим в часовне и смотрим, как Иисус плачет. Из дома доносятся стоны девушки, мозг которой мертв, голос сиделки, и я воображаю себе ужас Линды тогда, пятнадцать лет назад, когда она увидела свою трехлетнюю дочку в бассейне. Не знаю, существует ли причина тому, чтобы подобные вещи случались, и существуют ли святые, для которых небеса — открытая книга, и служит ли боль божественным целям. Я не знаю, почему статуэтка плачет, почему сохраняется капля крови в масле. Я приехала сюда, чтобы узнать, как Линда разрешает диссонанс, но нашла, хоть и очень маленький, собственный диссонанс, и мой ум широко раскрыт, и все, что я могу сделать, это спросить…
— Он уже дошел до кости, — повторяет Линда, — и я не знаю, сколько мне еще осталось.
— Вы же ее мать, — говорю я. — Вы восемнадцать лет заботитесь о ней. Она исцелила тысячи и тысячи страдальцев. Она должна исцелить и вас.
Линда печально улыбается.
— Лорин, — говорит она, — Одри не исцелила меня потому, что я ее об этом никогда не просила. И никогда не попрошу. Может быть, она и святая, но она же моя маленькая девочка, моя крошка. Я никогда не попрошу ее и никогда не позволю ей взять мою боль. Мать не может попросить о таком свое дитя. Мать не дарит страдание, она его утишает.
Женщины уходят. Линда сообщает мне, что скоро отправляется в Слоан-Кеттеринговский онкологический центр. Я еще некоторое время сижу в часовне в одиночестве. Ясно: те сомнения, что Линда выражала по телефону, были такими мимолетными, что она едва в них признается. А мне теперь хочется молиться, но молитвы на ум не приходят. «Мать не может попросить о таком свое дитя, — сказала Линда. — Мать не дарит страдание, она его утишает». Может быть, это и рационализация, способ, которым Линда избегает признания в неспособности дочери ее исцелить; раз она не просит Одри о помощи, придуманная ею история остается непоколебленной. Но тут есть и что-то большее. Это — акт глубокой любви. Из дома теперь до меня доносится ласковый голос Линды и ответные звуки, какое-то бульканье… уже почти два десятилетия, день за днем проявляется эта любовь и забота. Не задумывался ли Фестингер о том, что наши рационализации спасают не только нас самих, но и других тоже? Задумывался ли он о том, как тесно переплетены ложь и любовь?
Читать дальше