Не лучше у нас получилось и с Ринпоче № 2, несмотря на то, что он был одним из учителей Алана Уоллеса. В этом случае проблема заключалась в других ученых. Ринпоче № 2 рассказал нам об известном йоге по имени Лобзанг Тензин, который также был с холмов над Дхарамсалой. Он отправился в Гарвардскую медицинскую школу для неинвазивных исследований медитации (так, по крайней мере, ему говорили ученые). Но исследователи из Гарварда взяли у Лобзанга кровь, и спустя три месяца после возвращения в Дхарамсалу он умер. Ринпоче № 2 был убежден, что вмешательство ученых убило его друга. В течение нашей трехчасовой беседы он сказал еще одну вещь: не имеет смысла пытаться измерить ум, у которого нет формы и физического воплощения. Если бы мы и могли что-то успешно измерить, заверил он нас, это было бы совершенно неважно с точки зрения понимания воздействия медитации. Аналогичным образом все прошло и с монахами № 3, № 4… и так до десятого. Один любезно посоветовал нам молиться Далай-ламе для успеха в нашей работе. Другой предложил вернуться через два года – к тому времени он планировал добиться некоторых скромных успехов в достижении самадхи, что лучше всего можно перевести с санскрита как «медитативный покой». Цель самадхи – блокировать отвлекающие факторы, чтобы ум мог сосредоточиться на объекте со всей ясностью и непоколебимостью. Другие монахи опасались, что, если они подвергнутся нашим странным тестам, это может нарушить их медитативную практику. Но больше всех повторялась мысль, выраженная Ринпоче № 2: физические измерения просто не подходят для того, чтобы понять влияние медитации на ум. Использовать ЭЭГ, чтобы определить, скажем, сострадание, развивать которое медитация вполне способна? Забудьте. К тому времени, когда мы добрались до нашего последнего монаха, у нас был нуль из десяти.
Несмотря на научные неудачи, я чувствовал, что мы преуспели кое в чем другом. Один из монахов, которого долгие годы держали в китайской тюрьме в Тибете и пытали, в конце концов сбежал в Дхарамсалу. Он рассказал нам – с западающими в память деталями, мгновение за мгновением – об изменениях, которые произошли в результате сострадательной медитации (находясь в плену, он регулярно ее практиковал). Печаль, отчаяние и гнев, которые сначала заполнили его разум, как он объяснил нам, уступали место, каждый день понемногу, состраданию, в том числе и к тюремщикам, на которых он стал смотреть как на страдающих от недуга ума, происходящего не по их воле. Поэтому они в некотором смысле рассматривались им как товарищи по несчастью. Конечно же, я думал, что эта необычайная способность может научить нас чему-то о разуме и мозге.
Через десять дней походов по горам мы отказались от идеи собрать научные данные о медитации. Перед отъездом из Дхарамсалы, однако, мы еще раз встретились с Далай-ламой, рассказав ему, что наши надежды на сбор данных о неврологических последствиях длительной медитации не увенчались успехом. Мы объяснили причины, по которым эти сведущие люди отклонили наши мольбы, озвучили их подозрения к нашим аппаратам и тревожные сообщения о том, что случилось с другими монахами, которые сотрудничали с западными учеными. Далай-лама сидел и слушал наш печальный рассказ, а потом вдруг сказал: «А что, если вам еще раз попробовать пообщаться с людьми, занимающимися долгосрочной практикой? Но только с теми, кто ездил на Запад и больше знаком с западным образом мышления и технологиями?» Никто из медитирующих, которые жили в горах, не имел далеко идущих контактов с западным миром и его наукой. А те, у кого такие контакты имелись, не стали бы подозревать, что электроды способны нарушить их практику медитации. Может быть, мы могли бы пригласить таких монахов в свои лаборатории на Западе вместо того, чтобы пытаться протестировать их в полевых условиях? Это позволило бы нам создать контролируемую среду. (И в качестве бонуса никаких больше походов по горам с килограммами оборудования!) Меня это сразу же заинтересовало. А когда Далай-лама пообещал замолвить за нас словечко перед некоторыми буддийскими практикующими своего круга, я понял, что мы близки к цели.
Но у самого Далай-ламы тоже была просьба. Он понимал, как он сказал нам, что психологические исследования почти исключительно сосредоточены на отрицательных эмоциях – тревоге, подавленности, страхе, печали. Почему, спросил он, ученые не могут вместо этого использовать современные средства нейробиологии для изучения таких качеств, как доброта и сострадание? Я просто не знал, как ответить. Я пробормотал что-то о том, что большинство биомедицинских исследований на Западе обусловлены желанием излечить болезнь и что эта же модель была перенесена на исследование эмоций. Поскольку тревога, депрессия и им подобные являются проблемами и даже заболеваниями, они занимают львиную долю научного внимания, а поскольку любовь и доброта проблемами не являются, они в значительной степени игнорируются. Но когда я это объяснил, это показалось пустым звуком даже мне самому. Конечно же, чем больше мы знаем о положительных эмоциях, тем больше шансов, что мы сумеем научить людей их развивать. Но (как я узнал, когда вернулся домой) в те дни термин «сострадание» даже не был включен в алфавитный указатель ни одного из основных учебников по психологии. В тот момент и на том месте я поклялся сделать все возможное, чтобы исправить эту ситуацию. Я сделаю все, что в моих силах, сказал я Далай-ламе, чтобы нанести сострадание на карту науки. Я также пообещал более открыто говорить о своем интересе к медитации, чтобы окончательно выйти из чулана к моим коллегам-профессионалам и рассказать о собственной медитативной практике. К тому времени я был уже профессором Висконсинского университета и выиграл несколько профессиональных наград. Что я мог потерять?
Читать дальше