* * *
Мне трудно бывает оперировать фактами. Трудно понять, что с ними надо делать, как их лучше организовать, чтобы они обретали нужный смысл и могли поведать какую-то историю. Правда — это то, что появляется из тщательного расположения деталей. Слово «факт» мы используем, чтобы описать некую деталь, подробность, имеющую определенное отношение к правде. Притом любую совокупность деталей можно организовать таким образом, чтобы вместе они связывались в правду. И когда мы эту правду распознаём, то называем эти детали фактами, даже если прежде они казались нам не соответствовавшими действительности.
Мне всегда трудно давались эссе, потому что факты постоянно от меня ускользали. В моей семье верили в привидения и всякую нежить. Верили, что если будешь спать на спине, то на тебя заберется какая-нибудь ведьма и задушит тебя или навеки проклянет; что если перед сном наешься жирной свинины или чего-то соленого, то к тебе в спальню проберется дьявол и проникнет в твои сны. Как я мог писать эссе с их упорядоченностью, точностью и правдивостью, если единственное, что мне в жизни было знакомо, казалось опосредованным и размытым? Взять, к примеру, любовь к другим людям, которую выражают через прикосновения, или через слова, или какие-то иные проявления симпатии. В моей семье любовь была для меня лишь постепенным накоплением моментов, когда мне не причинялось серьезной боли и обид.
А что такое любовь, если получаешь ее этаким окольным путем? Событие или всего лишь одна из обычных деталей жизни?
Намного комфортнее я себя чувствую в художественной литературе. В художественных произведениях ты сам решаешь, где реальность, а где нет, где правда, а где вымысел, какие детали являются основой, а какие — всего лишь деталями. В художественном произведении я сам есть проницательное око, единственный источник истины. Но когда я пытался написать о своей матери, то любые мои рассказы о ней оказывались какими-то плоскими. Казалось, я просто не способен ввести ее в художественную ткань беллетристики. И в самом деле, в моих дневниках тех дней, когда она умирала, полно описаний погоды и ощущения, будто во мне разверзлась бездна. В те давние дни я пытался что-то для себя зафиксировать, собрать воедино детали, обретая тем самым какой-то намек, какую-то подсказку, как жить дальше. А еще я чувствовал, что не имею права испытывать такие чувства и так печалиться о матери после всех тех ужасных мыслей, которые приходили мне в голову в связи с ней, или после того, что она собственноручно со мной сотворила.
Вот отдельные подробности, способные поведать о моей матери. Однажды она заставила меня перед всеми подтирать подмышки, потому что, как она сказала, я давно не мылся и от меня несет. Однажды она обнаружила мой дневник, что я хранил под кроватью, и принялась его зачитывать перед гостями. Назвала меня «нытиком» и «молокососом» и высмеяла то, каким языком я там изъяснялся. Однажды она покусилась на мой банковский счет, использовав найденные у меня в шкафу незаполненные чеки. Как она объяснила, ей нужна была пара сотен долларов, чтобы приобрести школьные принадлежности для моей маленькой племянницы, но вместо этого купила своего любимого пива Natural Light. Однажды она так разошлась, неистово охаживая меня ремнем, что разбила над головой светильник, а потом заставила меня в темноте собирать с постели стеклянные осколки.
Ее любили все без исключения друзья. Она обладала таким складом личности, который обычно притягивает к себе людей: часами умела их выслушивать, владела едва ли не всеобъемлющими знаниями по части межсоседских сплетен; она была веселым человеком, умела отпустить настолько меткое и остроумное замечание, что, даже если речь бы шла о вас, вы не удержались бы от смеха. Она щедро тратила на друзей себя и свое время. Ей требовался целый мир, а он так мало мог ей предложить! Она хотела тихо умереть, но моя бабушка ей этого не позволила.
«В моей семье любовь была для меня лишь постепенным накоплением моментов, когда мне не причинялось серьезной боли и обид».
Главное, что мешало мне писать о ней и о своей скорби в художественных произведениях, — это то, что мне недоставало искренних, нормальных человеческих чувств к собственной матери. Хотя нет, это не совсем так. Чего мне действительно не хватало, так это сочувствия, сострадания к ней. Я так был озабочен собственными чувствами к матери, что уже не оставлял места для ее чувств и переживаний, для понимания того, чего же она ждала от жизни. Я не оставлял ей места на бумаге в качестве отдельной личности. Мне кажется, другие люди, по большому счету, не воспринимаются нами в полной мере до тех пор, пока их не подкосит болезнь или совсем не станет. Вот тут-то и начинает работать творческое воображение, пытаясь во всем разобраться, их оправдать, понять их поступки. Я не мог художественно писать о матери, потому что еще не овладел своими чувствами к ней. Потому что еще не научился понимать ни ее, ни то, какой смысл она видела в собственной жизни. Я был законченным солипсистом и праведником в своем гневе, в своем страхе, в своей угрюмой печали. Я совершенно не замечал этой зловещей симметрии между нами: ее травма детства — моя травма детства, насилие над ней — насилие надо мной, ее злость — моя злость. Не то чтобы теперь я стал по-настоящему ее любить, но я научился относиться к ней с тем же великодушием и милосердием, какое проявляли ко мне мои друзья. И этим, думаю, так замечательно писательское дело — тем, как в процессе творчества мы познаём других людей и как это помогает нам раскрыть нас самих.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу