Главные сохраненные слова, под созвездием которых блуждала в те годы проза, не антисоветские, а традиционные петербургские слова — о «природе» и «культуре», об их антитетической взаимообусловленности.
У Инги Петкевич чуть ли не аллегория сочинена на этот счет — о перерождении природной улыбки в культурную усмешку. В маленькой повести «Эники-беники» деревенская героиня по имени Улыбка, пробужденная к сознательной жизни лирическим шедевром Пастернака, уезжает от своей волшебной козы в город, где цивилизация вгоняет ее в анабиоз. Изнемогая, она засыпает в кресле с позолоченными ножками под бюстом Энгельса — во время товарищеского суда над ней самой. Со времен Гоголя и Достоевского в Петербурге самые наивные, самые естественные мечты о счастье, материализуясь, оборачиваются фарсом. И тем самым — трагедией.
В беспочвенно запредельном городе «маленьких людей» и грандиозных фантомов «все изменяется не изменяясь» — согласно излюбленному выражению Бориса Вахтина. Комплекс идей, сформулированных в шестидесятые годы XIX века в Петербурге и называемых «почвенническими», в шестидесятые годы века XX вновь был актуализирован в северной столице. Жила новая культура по изначально предъявленному самой себе двойному счету: утопическая надежда создания приватного парадиза над бездной соседствовала здесь с инстинктивной жаждой «стать твердой стопой на твердое основание», по выражению гоголевского героя. То есть с жаждой укорененности, с мечтой о независимом от Провидения частном существовании. (У петербуржца сама вечность «раздвоена», заметил недавно Андрей Битов.)
Двойной петербургский счет породил новый тип людей, новый тип личности — знаменитую русскую интеллигенцию, отличающуюся, по остроумному и точному выражению Георгия Федотова, «идейностью задач и беспочвенностью идей». Не будем забывать, что сам-то Федотов и был в глазах впервые его открывших благодарных питерских потомков солью этой самой интеллигенции…
«Маленький человек» Петербурга — это и есть «интеллигент». По меньшей мере — его неотлучный двойник.
Что выдает его последнюю тайну: он человек романтического закала. Классический романтик. Маленький человек в поисках Бога. Вне соборных стен.
Поскольку сама же петербургская интеллигенция понимала свой «первородный» грех лучше других, она и выработала защитную «почвенническую идеологию». Это нужно подчеркнуть: «почвенничество», как таковое возникло в самом интеллигентном из российских городов, в самом беспочвенном углу необозримой империи. Беспочвенным даже и буквально: нет почвы, одни разверстые хляби, болота да экспроприированный у финнов гранит.
В 1960-е в Ленинграде самым интересным из «почвенников» оказался Борис Вахтин, лидер литературной группы «Горожане» (в нее входили также Владимир Губин, Игорь Ефимов и Владимир Марамзин), сформулировавший основной тезис: «В городе — ни в каком — нет отечества; не обнаруживается». Это, конечно, было в духе Достоевского: «Мы возвращаемся на нашу почву с сознательно выжитой и принятой нами идеей общечеловеческого нашего назначения. К этой идее привела нас сама цивилизация, которую в смысле исключительно европейских форм мы отвергаем».
Опыт XX века подсказывал Вахтину, что последнего, отвращающего нас от европейской цивилизации движения делать все-таки не стоит. Антиномичность его позиции состояла в том, что русская трагедия для него не обязательно трагедия отлучения от земли, много большие беды несет отлучение от ее языка, что не одно и то же.
Тема искушения и искупления, лежащая в основе сюжетов Вахтина, — это тема современного «человека культуры», тема веры, диктуемой изначальной интуицией о Слове. И в этом отношении прозрения вряд ли в чем остальном солидарных Вахтина и Бродского смыкаются и переходят в один виток петербургской духовной спирали.
В Петербурге идеи Достоевского были популярнее, чем где-либо, но популярность эта всегда носила обоюдоострый характер, характер приятия-неприятия. Да и само его «почвенничество» далеко не всегда выходило на первый план. Общечеловеческое назначение Достоевского в XX веке осуществилось благодаря актуализации вовсе противоположной стороны его сознания. Иначе говоря, о монолите этого сознания лучше всего судить по его трещине. При всей своей неизменно декларируемой русскости, при всем своем почвенничестве, при всем признании народных ценностей как высших в истории Достоевский как раз в петербургских вещах оказывается едва ли не самым беспочвенным писателем России — да и всего мира, — непроизвольным носителем заповедей духовного странничества, художником в высшей степени планетарным, урбанистическим, певцом подпольного, неорганического быта и бытия.
Читать дальше