При этом нельзя сказать, что руководство армии в полной мере отказалось от попыток проводить различие между имуществом, служащим для военных целей, а потому подлежащим реквизиции, и тем, что под это не подпадает. В данном случае показательно отношение к оставленной немцами сельскохозяйственной технике, которая на рубеже 1914–1915 гг. стала предметом борьбы различных организаций и государственных учреждений. Инициативу проявили представители различных ведомств, губернских властей и общественных организаций, просившие о безвозмездной передаче им тех или иных предметов. В штабе Северо-Западного фронта задумались и об исполнении положений Конвенции 1907 г., поскольку не все конфискуемое имущество подпадало под определение «служащего для военных целей». Потому в январе 1915 г. было решено создать особую комиссию по распределению и использованию имущества, конфискованного в Восточной Пруссии, которая поставила бы этот процесс под контроль. Предполагалось продавать с аукциона те вещи, которые не могли служить потребностям армии, а вырученные деньги отдавать на благотворительность. Комиссия была образована при штабе Двинского военного округа 9 (22) февраля 1915 г., на следующий день после завершения тяжелейшего отступления 10-й армии, в ходе которого в августовских лесах погиб целый корпус [155].
Приходится признать, что в целом логика «тотальной» войны взяла верх, а попытки ограничить присвоение оставленного имущества не были удачными. Обратим попутно внимание, что для многих чинов русской армии собственно «имущественный вопрос» не стоял вовсе. Воспоминания русских офицеров наполнены многочисленными рассказами о мародерстве. При этом в одних случаях делали акцент на то, что «особо отличались» казаки («меня поражала эта удивительная страсть казаков к разрушению. Часто, бывало, входишь в немецкую усадьбу, и если раньше побывали здесь казаки, то находишь ужасные следы разрушения» [156]), в других – обозные части («После нас, когда мы шли вперед, шла наша пехота, а затем всякие обозы. Ох уж эти обозники!» [157]), в-третьих – второочередные дивизии (Б. Н. Сергеевич писал, что ночью 6 ноября одна из второочередных частей полностью разграбила Маркграбову: «Надо было совершенно озвереть тысячной толпе, чтобы произвести то, что было сделано в городе!» – ужасался он [158]), в-четвертых – артиллеристы («В артиллерии <���…> можно <���…> видеть целую свинью на передке орудия, граммофоны <���…> Противно было смотреть на эту гадость, вносившую в войска деморализацию» [159]), в-пятых, помещали мародерство в контекст отступления (лейб-драгун А. Бендерский о сентябрьском отходе 1-й армии: «Разоренные части пехоты в беспорядке шли на восток, сжигая все, что попадалось на их пути» [160]), в-шестых, пытались проводить различие между августом – сентябрем и последующим, позиционным, периодом («<���…> при первом нашем вторжении, когда жители оставались на местах, никаких погромов и грабежей не было. Когда же, при втором вторжении, жилища и все имущество оказались брошенными, то вспыхнул вандализм» [161]).
Мы полагаем, что эти свидетельства позволяют сделать вывод не только о распространенности практики «питаться местными средствами», но и о сложностях контроля офицеров над солдатской массой. Вопрос различения реквизиции и мародерства (т. е. легитимного и нелегитимного присвоения чужого имущества) на практике был всегда теснейшим образом связан с вопросами порядка, иерархии и власти. Даже в августе 1914 г. присвоение немецкой бытовой вещи великой княжной вполне легитимно (а для нее это вообще взятие трофея), в то время как нижний чин за примерно то же самое деяние был подвергнут телесным наказаниям. Неудивительно, что тот же К. С. Попов в мемуарах попытался увязать наблюдаемое в 1914 г. мародерство с последующим революционным разложением: «К сожалению, не было принято тогда же против любителей чужой собственности драконовых мер и дурные, но заразительные примеры нашли себе более широкое применение в период революции, и особенно в Гражданскую войну» [162]. Мы далеки от мысли выстраивать прямую причинно-следственную связь, однако стоит указать на общую проблему: уже в Восточной Пруссии обозначилась ограниченная способность офицерского корпуса влиять на несанкционированное насилие, проявляемое подчиненными – теми нижними чинами, которые и составляли массовую, «народную» армию.
Таким образом, события в Восточной Пруссии в 1914–1915 гг. мы рассматриваем как опыт массовой войны, практическое осмысление которого приводило к ее «тотализации». Так, в отношениях с мирными жителями русское командование стремилось придерживаться традиционных способов поведения, проводя разницу между военными и гражданскими, а также между военным и гражданским имуществом. Однако очень быстро реальность внесла корректировки, поскольку в обоих случаях границы были размыты. Патриотический настрой немецких граждан и их прямое или скрытое сопротивление заставили искать соответствующие ответы. В августе – сентябре 1914 г. это вылилось в серию прискорбных актов коллективного наказания, однако осенью на вооружение был принят другой метод – массовые принудительные переселения, – что в целом соответствовало характеру массовой войны и позволяло соблюсти если не «дух», то «букву» Конвенции 1907 г. Эти меры вряд ли выглядят столь жестокими на фоне организованного немецкого террора на оккупированных территориях Франции и Бельгии, массовых репрессий против русин Австро-Венгрии, развернутых после отступления русских из Восточной Галиции в 1915 г. [163], или геноцида армян в Оттоманской империи. В последних двух случаях, конечно, речь идет об «усмирении» своих подданных, обвиненных в нелояльности. В 1914 г. русское военное руководство изменило отношение и к немецкому имуществу: от восполнения пробелов в снабжении русское командование перешло к систематическому нанесению экономического урона, рассматривая это в качестве легитимной формы борьбы с врагом. Правда, в недрах армии различение реквизиции и мародерства было теснейшим образом связано с вопросами власти, положения в военной иерархии и поддержанием дисциплины.
Читать дальше