Сына Мальцевы нарекли по святцам — Терентием. Тереша... И говорить хорошо и слушать приятно, будто горошинки в погремушке весело перекатываются. Терентий... Имя славное и уважительное.
Шел к концу октябрь 1895 года. Чисто и бело стало на разъезженных за осень дорогах, на истолоченных скотом прогонах, на осклизшей и наслеженной деревенской улице. Просторнее делалось кругом: поля словно шире стали, березовые колки будто поредели, насквозь просветлев. Отзаботился, отхлопотал крестьянин в поле, хлеб обмолочен, зерно перелопачено, провеяно, на грохоте просеяно, в сусеки засыпано — и словно гора с плеч, теперь можно и перекреститься, главная работа переделана, та долгая и трудная работа, к которой как приступил весной еще, так и не отходил от нее ни на один день до самой поздней осени, до октября.
Он жил, чтобы возделывать поле. Возделывал поле, чтобы жить. Поэтому жизнь и работа не существовали порознь. Эта нерасторжимость рождала глубокое убеждение: он делает то, что ему предназначено, коли на свет явился, и другого дела для себя не мыслил. Не понимал, как можно жить, не добывая хлеб насущный в поте лица своего. Тягость эта, утомляющая человека, укрепляла, веселила, мучила и радовала душу его: он поработал, он славно поработал под небом на земле, и взял с десятины сам-четверт, один сам-семена и три лишку приобрел.
Не эта ли душевная сила держала его и в те тяжкие годы, когда природа обрушивала на поля засухи и суховеи, дожди и град, густые туманы и заморозки и когда он оказывался один на один перед этими стихийными бедами, губившими на глазах весь урожай, ради которого он не разгибался с весны до осени?
Отчаяться бы впору, а он, переголодав зиму, похоронив истощившихся и обессилевших, снова выходил весной в поле, снова копошился на земле, по-прежнему один на один со всеми невзгодами. И ведь понимал, что в одиночку не прожить, поэтому и ставил свое жилье не на особицу, а одно к другому, деревню образуя, в сельскую общину сколачиваясь. Однако каждый хозяйствовал сам по себе, делал хоть и ту же работу, что и все, но не общую. Где и надо бы сообща,— и там каждый в одиночку надсаживался, чтобы потом сказать: «Много ли, мало ли, а все это мое». И гордость в этом слышалась и похвальба.
Так жил, так работал крестьянин веками. Не покидали его заботы ни зимой, ни летом, ни днем,ни ночью. К скотине всегда был милостивее, чем к себе и детям своим, потому что знал: самим можно и кое - как перебиться с кваса на воду, а конь, если не покорми его, в борозде весной ляжет, корова, не дай ей сенца, без молока всю семью оставит и приплода не принесет — значит, и без мяса быть.
Менялись поколения, вымирали, надорвав силы, одни, на их место заступали другие, но по полю брел за сохой все тот же одинокий, придавленный нуждой и неизбывными думами пахарь: ах, забыть бы нужду-кручину, избавить бы детей своих и жену от сумы, если недород грянет!
Этими думами жил и Семен Мальцев. Жилы из себя тянул, чтобы с хозяйством управиться. В любую работу впрягалась и Васса, по-прежиему статная, хлопотливая женушка его. Однако все чаще стала замечать: что-то неладное с ней, глазами бы все переделала, а руки не осиливали, делались будто ватные — ни силы прежней, ни сноровки. А потом и вовсе слегла.
— Что ж ты, жена? — спрашивал ее Семен. Без укора спрашивал.
В ответ она виновато улыбалась, говорила:
— Вот поднялась бы, да ноги будто не мои и в груди что-то тяжко.
Так и не встала. В августе 1898 года, на тридцать втором году, она умерла тихо, словно уснула. Семен в поле был — на жатве в одиночку маялся. Домовничала Семенова мать, Анастасия Федотовна, но она больше по двору мыкалась, в избу заходила редко.
— Убралась я,— рассказывала потом Анастасия Федотовна,— вхожу в избу, и слышится мне, будто тихо стало, будто в дому ни души...
Тереша тоже немного мог бы рассказать. Лишь то, пожалуй, как мать, лежавшая на лавке, позвала его еле слышно:
— Подойди, сынок.
Он подошел, но мать закрыла васильковые свои глаза и ничего больше не сказала. И Тереша отошел, ребячьими делами занялся: бабушка не велела мамке надоедать.
Был, ходил по земле человек, смеялся, в поле работал, и вдруг нет его. И все в деревне воспринимали это как напоминание: ты не вечен. Каждого тянуло взглянуть на усопшую, отошедшую в небытие, за грань жизни, хоть и лежит еще в доме, но уже и в своей домовине.
Однако пора была — август-зарничник. В поле все от темна до темна, поесть, поспать некогда. В такую пору человек будто глохнет, не думает, не чувствует, не слышит. Очнется, когда работу свалит.
Читать дальше