Дон Жуан сидел на концерте в заднем ряду — танцевали дервиши. Вскоре он уже воспринимал барабаны, лютни, флейты (или дудки) не как концерт и даже не как звуки музыки. Он вообще их никак не воспринимал, потому что не слышал — из слушателя он превратился в зрителя и не отрываясь смотрел на танцующих, на их широкие, раздувающиеся колоколом длинные одежды, их высокие, цилиндрической формы головные уборы. Танец состоял из одних вращательных движений, казалось, довольно медленных; когда же они сменились быстрыми, эффект возымел обратное действие, — темп словно замедлился, и воцарилась чарующая и величественная медлительность вращающихся на одном месте фигур в летящих одеждах и — что уж совсем невероятно — неподвижно устремленных на зал глаз и раскинутых рук, одна из которых, направленная вниз, указывала на землю, другая, повернутая ладонью кверху, была воздета к небу. Экстаз? Нечто более спокойное, чем эти вихрем вращающиеся вокруг себя тела дервишей, становящиеся временами из-за стремительности движений почти невидимыми, невозможно было себе представить, как и сосредоточенность танцующих на самих себе. Большинство дервишей были немолоды, и поэтому тишина и покой, исходившие от этих танцоров, нисколько не удивляли. В конце же празднества — а это было скорее торжественное действо, чем концертное выступление — один очень молодой дервиш среди танцующих старцев, почти еще подросток, взял на себя миссию показать искусство исполнения быстрых пируэтов. Это была неземная легкость, сочетавшаяся с невероятной серьезностью в танце, он вращался, казалось, уже в другом измерении, однако глаза зрителей не ощущали пустоты в этом вихре. А в конце, когда он остановился и принял спокойную позу, ни малейшей улыбки на лице, даже намека на нее, разве что — открытость молодости навстречу залу.
И в этот момент Дон Жуан вновь почувствовал, как какая-то женщина из присутствующих в зале смотрит на него определенным образом. Он увидел ее, она сидела в передних рядах, вращая головой, — словно подхваченный такт после умолкнувших инструментов и закончивших вращение дервишей. И опять он не стал мне описывать женщину: само собой, она была «неописуемо красива», — а преподнес мне в качестве варианта рассказ, что принял ее с первого взгляда из-за платка на голове и темного, наглухо закрытого до ворота платья за монашку, но потом заметил, что и остальные женщины в зале, включая девушек-подростков, были одеты так же.
В дальнейшем многое протекало, похоже, как в первом случае, с женщиной, что была накануне и в другой стране: те же картины, образы и звуки (хотя он, Дон Жуан, неделю спустя не мог вспомнить ни единой интонации, ни тембра голоса, ни слов, произносимых этими двумя женщинами, а из всего случившегося скорее, пожалуй, и отчетливее все второстепенное, что было так или иначе связано с теми картинами и образами). То, что многое повторилось, как повторялось потом и с женщинами остальных дней недели, нисколько не смущало его, не заставляло колебаться и не отпугивало — в испуге он отпрянул на момент только в первый раз, но тогда речь о повторе еще не шла. Тем временем повторение набирало, однако, темп и принимало все больший размах, и тогда он решил покориться судьбе, приняв это как нечто само собой разумеющееся, даже как закон, если хотите, как заповедь. Делать то же самое сегодня и отказываться от женщины, как и вчера, — его удел. Повторение судьбы и принятие им этого только добавляло ему куража.
Это не означало, конечно, что нюансов не было. Нет, время от времени они вступали в игру, каждый раз, правда, лишь как единичная, совсем неприметная деталь. Но только благодаря им он и мог следовать заповеди, исполняя ее и делая частью своей игры — блюсти заповедь, допускающую маленькие отклонения. Или, как позднее выразился его слуга: нюансы добавляли перцу.
Ведь и сами эти сомнительные особы, рвущиеся в рассказ и жаждущие, чтобы их личности и их жизни оказались в центре повествования, в главных чертах повторяли изо дня в день друг друга. Все эти женщины жили до ключевого момента в скандальном одиночестве, которое, собственно, и открылось им как скандал, осозналось ими лишь в момент встречи с Дон Жуаном. Все они были, какую страну ни возьми, коренными жительницами и при этом чужими в своей среде. Правда, в остальном они ничем не выделялись среди других, жили наподобие «человека без свойств», а расцветали и становились «писаными красавицами», только когда у них открывались на себя глаза, и они наконец-то появлялись на людях. У них у всех был сумрачный взгляд, излучавший угрозу, но Дон Жуан если и пугался, то только понарошку. Эти женщины не имели возраста или делали вид — молодые и не очень, — что они выше этого. Все они, где бы ни находились, неустанно высматривали того, кто был их достоин, и не теряли присутствия духа, позволявшего им действовать «мгновенно», по обстоятельствам. И все они, что было определяющим, давным-давно достигли того порога, за которым уже маячила дорога к смерти или к безумию, к тому, чтобы встать и уйти из этого мира навсегда, покончив с собой. Все они могли стать опасными для общества. И все они, даже в отсутствие праздников — ни свадьбы, ни танцев, — двигались по жизни как по театральной сцене, в сияющем ореоле блеска даже в будни, более того, некой ауры праздничной приподнятости, — по прошествии времени Дон Жуан видел их всех в белом, всех, всех. И ни одна из них никогда не заговаривала, если вообще открывала рот, о болезнях или смертном одре.
Читать дальше