Отсюда выводы о неизбежности назревающей схватки с Японией, которая «пытается утвердиться у предела тех стран, в которые, объективным фактом распределения естественно-промышленных богатств, предназначена двигаться, в своем промышленном развитии, Россия. География естественных производительных сил усугубляет трагичность подготовляющегося конфликта» [там же]. В то же время, «промышленное включение» Востока и, отчасти, Юга «не может сводиться к механическому распространению на них культуры, вне их созданной». Их место «в русском будущем указывает на необходимость для русской культуры приспособиться к условиям этих районов, познать и впитать их традиции, на новых и братских началах сжиться с их народами» [там же, 7]. «He могут считаться и быть "колонией" те страны, на перспективах промышленного развития которых основывается в значительной мере само промышленное будущее России» [там же, 104]. Итак, «обездоленность» России толкает ее интересы к областям, которые в наибольшей мере граничат со старыми платформами Азии, а тем самым предопределяет изменения и образа ее культуры, и лица носителя этой культуры. Центр тяжести «России-Евразии» должен уйти в «Евразию», за пределы России.
Показательно, что евразийцы восторженно принимали поступающие из России обрывочные данные, согласно которым в результате происходящих пертурбаций изменяется сам расовый облик населения и начинает формироваться новый тип «степного русского человека» (сведения, подогревавшие русофобию среди расистов Европы и, в частности, использовавшиеся в пропаганде Третьего Рейха: по воспоминаниям Шелленберга, Гитлер прямо приписывал Сталину намерение вывести некую породу «славяно-монголов» – чисто евразийская идея, – чтобы эти орды в некий момент двинуть на Европу).
Итак, внутреннее напряжение евразийства в его раздвоении между пафосом России как «срединного мира» и упора на те области, края, которые относятся к предельным окраинам этого «срединного мира», и в цивилизационном смысле должны скорее расцениваться как окраины Азии, переходящие в собственно азиатские миры. Кризисность евразийства – в напряжении между попыткой утвердить стержневую Россию (воспринимаемую с апелляцией к «лесной» Московской Руси XV-XVII вв.) в качестве прототипа будущего духовного обустройства континента – и склонностью в хозяйственном, а что главнее, культурном укладе «России-Евразии» выпячивать края, в наибольшей степени чуждые этому прообразу. По-своему, это кризис, сходный с тем, с которым вынуждены были иметь дело авторы, пропагандировавшие «Россию будущего» как империю с центром в Константинополе: смирится ли Россия с участью маргинального придела к Центру, смещенному на отдаленнейшую окраину? Сохранился ли у России духовный потенциал, способный противостоять ее деградации при таком повороте, грозящем превращением в довесок к собственным окраинам от Новороссии до Манчжурии? Каковы гарантии выживания России как целостного образования при подобном развороте?
Такая оценка евразийства может быть подкреплена анализом взглядов мыслителя, в середине 20-х сошедшегося с евразийцами, но потом круто разошедшегося с ними и пытавшегося выдвинуть в противовес им проект, который можно было бы назвать «контревразийским». Я говорю о Г.П. Федотове.
Первая его эмигрантская публикация «Три столицы» в евразийском альманахе «Версты» насыщена откровенно евразийской стилистикой: мы читаем о том, как, «овладевая степью, Русь начинает ее любить; она находит здесь новую родину. Волга, татарская река, становится ее "матушкой", "кормилицей"». Мы читаем здесь о том, как, «в сущности, Азия предчувствуется уже в Москве» и прямо об «азиатской» душе Москвы, о татарском имени казачества, которое «подарило Руси Дон и Кавказ, Урал и пол-Азии», о «сложившемся в степях» «русском характере». Совершенно евразийским гимном звучит его приветствие переносу столицы в Москву: «Всё, что творится на далеких рубежах, в Персии, в Китае, у подошвы Памира, – всё будет отдаваться в Кремле. С утратой западных областей Восток всецело приковывает к себе ее творческие силы. Москва призвана руководить подъемом целых материков». Но если вслушаться в слова: «ее долг – просветлять христианским славянским сознанием туранскую тяжелую стихию в любовной борьбе, в учительстве, в свободной гегемонии», – здесь явственна неевразийская нота: христианство связывается со «славянством», т. е. с прикосновенностью к Западу. Тут же с испугом вспоминает он о том, как в 1918 г. с бегством русских из Петербурга «заговорила было по-фински, по-эстонски петербургская улица. И стало жутко: не возвращается ли Ингерманландия, с гибелью дела Петрова, на берега Невы?» [Федотов 1991, т. 1, 54] Славянство для Федотова равноценно христианству, и он страшится растворения этого начала в «чудском» напоре, «туранство» – не «потенциальное православие», а мир, с которым идет борьба, пусть «любовная». Наконец, тезис о том, что истинный путь – «в Киеве: не латинство, не басурманство, а эллинство», – сильно отклонялся от евразийцев, начинающих историю «России-Евразии» с Золотой Орды и Москвы и готовых с большей охотой признавать маргинальное соприкосновение двух Евразий: континентальной и малоазийской.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу