Красочный и по-своему проникновенный образ Мексики, который создал поэт в «Поэзии стихий», основан отчасти на мифологических, легендарных, а отчасти на исторических сведениях о происхождении ацтекских племен и их государства. Бальмонтовские ацтеки, народ воителей и «мечтателей-поэтов» [311](а речь здесь идет о богатой гимнической поэзии ацтеков, которую Бальмонт издал в том же году в «Зовах древности»), странствуют, ведомые «птичкой-мушкой» колибри, пока не доходят до того места, где, следуя известному знамению (орел на кактусе пожирает змею), основывают свой город-государство Теночтитлан – будущий Мехико. Далее воссоздается последующая история, заканчивающаяся завоеванием ацтекских земель конкистадорами, которые, уничтожив государственность, не убили душу «народа-мечтателя»; она заснула, но предстоит пробуждение. «Есть на земле страна вечной Весны, она называется Мексикой. Есть страна в человеческой душе, где царит вечная юность, ее называют Мечтой» [312]. В наследовании прошлого – секрет будущего Мексики, «страны, которая просыпается… такой миг должен настать для сердца, знающего неисчерпаемую мощь Мечты» [313]. Столь неожиданное и актуальное толкование получают сначала казавшиеся туманными рассуждения, а образ Мексики, созданный Бальмонтом, который «ничего в мире не заметил, кроме своей души», оказывается проникнутым вполне историчными идеями скорого возрождения культуры, условия для которого создала мексиканская революция 1910–1917 гг.
Идея вечной жизни духовного наследия и постоянного присутствия его в сознании и жизни человечества, возникающая в связи с размышлениями о судьбах ацтеков, постоянна и важна для Бальмонта, как важна для него и идея неповторимости, индивидуальности и творческого равноправия всех культур: «Великие народы, завершая свои полные или частичные циклы, превращаются как бы в великие горные вершины, с которых, от одной верховности к другой, доносятся возгласы… Глубоко заблуждаются те, которые говорят о круговращении и простой повторности циклов. Каждый народ – определенный актер с неповторяющейся ролью на сцене Мирового Театра» [314]. Связанные (что видно даже из терминологии) с широко обсуждавшимися в те годы вопросами культурфилософии, эти мысли Бальмонта противостоят распространенным положениям о замкнутости и обособленности мировых культур, высказывавшимся учеными от Н. Я. Данилевского («Россия и Европа»), до О. Шпенглера («Закат Европы»). Творческое взаимодействие, преемственность, а на такой основе и возможность возрождения – так понимает Бальмонт процесс эволюции культуры. И эти теоретические положения получают полное подтверждение в поэтической практике, обнаруживая, как уже отмечалось, особенность, характерную для поколения русских символистов, и вообще коренную особенность русской культуры.
С. Аверинцев, сделавший тонкие наблюдения о стиле поэтического мышления и чувствования Вячеслава Иванова, сложившемся под воздействием романо-германской традиции, думается, не вполне прав, когда заключает, что этот поэт был «не до конца явлением русской культуры» [315]. Напротив, в принятии на себя – хотя и не всегда органично усвоенной, превращенной в безусловно «свою» – «всечеловечности» заключена вполне русская черта, особенно характерная для XIX в. России. Не была она неким мистическим свойством или признаком мессианского предназначения России, скажем, в том смысле, как понимал это Достоевский, а вызывалась особыми условиями культурно-исторического, общественного развития, которые на переломе двух веков, в канун грандиозного революционного слома, «подытоживали» духовный опыт развития человечества. (Черта, кстати сказать, казалось бы, неожиданно, а на самом деле вполне закономерно – если иметь в виду период, который переживает находящаяся в процессе становления культура Латинской Америки, – перекликается с латиноамериканской «открытостью» мировой культуре.) Жива эта черта и в символистах, как и в Бальмонте, хотя у него она выступает в особой форме, утрированной, едва ли даже не гротескной. Таков уж был этот человек, который все крайности русского символизма сочетал в особо наглядном, даже в шаржированном виде. «Всемирность» Бальмонта такова, что корнями он уже отлетает от своей земли, «открытость» миру превращается в растворение в нем, а «многогранность», которой он так дорожил, по меткому замечанию Вл. Орлова, – во «всеядность» [316]. Эти свойства Бальмонта следует иметь в виду, в его опытах в области перевода и в толковании поэзии индейцев, потому что, во многом обусловив его творческий почерк и как поэта, и как переводчика, и главное – его отношение к слову, они объясняют и характер результатов работы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу