Это уже не сплин или смутные душевные порывы конца столетия. Это уже и не нигилизм, так как он через деструкцию, через страстный ресентимент {166} 166 Ресентимент («озлобление, враждебность») — французское слово, которому Ницше придал особый смысл: чувство враждебности к тому, что субъект считает причиной своих неудач («врагу»), бессильная зависть. Чувство слабости или неполноценности, а также зависти по отношению к «врагу» приводит к формированию системы ценностей, которая отрицает систему ценностей «врага». Субъект создаёт образ «врага», чтобы избавиться от чувства вины за собственные неудачи. Ресентимент, по Ницше, деятельно проявляет себя в «восстании рабов»: «Восстание рабов в морали начинается с того, что ressentiment сам становится творческим и порождает ценности…»
в определённом смысле стремится всё упорядочить. Нет, меланхолия — это основная тональность функциональных систем, нынешних систем симуляции, программирования и информации. Меланхолия — неотъемлемая черта способа исчезновения смысла, испарения смысла в операциональных системах. И все мы погружены в меланхолию.
Меланхолия — это та жестокая неудовлетворённость, которая характеризует нашу перенасыщенную систему. Однажды надежда уравновесить добро и зло, истинное и ложное и даже противопоставить друг другу некоторые ценности одного и того же порядка, как и более общая надежда на какое-то соотношение сил и какую-то цель, исчезла без следа. Система слишком сильна. Она и властвует. Везде и всегда.
Чтобы противостоять этой гегемонии системы, можно прославлять ухищрения желания, создавать революционную микрологию повседневности, прославлять молекулярный дрейф или даже создавать апологию кухни. Но это не решает насущной необходимости нанести вполне определённое поражение системе.
Это может сделать лишь терроризм.
Это та черта реверсии, которая перечёркивает всё остальное, так же как одна ироническая ухмылка перечёркивает весь дискурс, а одна вспышка неповиновения раба перечёркивает всю власть и всё право господина.
Чем более гегемонистской является система, тем более поражают воображение малейшие её поражения и промахи. Вызов, пусть даже самый ничтожный, — это как обрыв в цепи. Только эта ни с чем не сравнимая реверсивность является сегодня событием на нигилистической и заброшенной сцене политики. Только это мобилизует воображаемое.
Если быть нигилистом — это означает переносить, вплоть до границы непереносимости гегемонистской системы, эту радикальную черту насмешки и насилия, этот вызов, на который система вынуждена ответить своей собственной смертью, тогда я террорист и нигилист теории, как иные террористы и нигилисты с оружием в руках. Теоретическое насилие, а не истина является тем единственным оружием, которое у нас осталось.
Однако в этом кроется утопия. Потому что путь нигилиста был бы прекрасен, если бы ещё существовал радикализм, так же как путь террориста был бы привлекателен, если бы смерть, включая смерть террориста, ещё имела какой-то смысл.
Но именно здесь ситуация становится неразрешимой. Потому что этому активному нигилизму радикальности, система противопоставляет собственный — нигилизм нейтрализации. Система сама нигилистична в том смысле, что она обладает силой обращать всё, в том числе и то, что её отрицает, в индифферентность.
В этой системе сама смерть поражает своим отсутствием. Вспомните крупные теракты последних лет: смерть аннулирована индифферентностью, и в этом терроризм является невольным соучастником системы — не в политическом плане, а в том, что он способствует насаждению безразличия ускоренными темпами. Для смерти — ни ритуальной, ни насильственной — уже не осталось сцены — ни фантазматической, ни политической, — где она могла бы проявить себя, сыграть свою роль. И в этом победа другого нигилизма, другого терроризма — нигилизма и терроризма системы.
Сцены больше нет, нет даже той минимальной иллюзии, благодаря которой события могут приобретать признаки реальности, — нет больше ни сцены, ни духовной или политической солидарности: что нам до Чили, республики Биафра, беженцев, до терактов в Болонье или польского вопроса? Всё, что происходит, аннигилируется на телевизионном экране. Мы живём в эпоху событий, которые не имеют последствий (и теорий, которые не имеют выводов).
Нет больше надежды для смысла. И, наверное, это правильно: смысл смертен. Но всё то, чему он навязывал своё эфемерное господство, то, что он полагал ликвидировать, чтобы навязать господство Просвещения, то есть очевидное, — всё это бессмертно, неуязвимо даже для самого нигилизма смысла или бессмыслицы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу