. Но когда она порог перешагнула? Сегодня в историографии нет четкого конвенционального ответа на этот вопрос. По аналогии с Европой XVI и особенно XVII в. преимущественно относят к раннему Новому времени
[5] Каменский А. Б. «Средневековье» и «Новое время»: границы понятий в контексте русской истории // Историк во времени: Третьи Зиминские чтения. М., 2000. С. 43–61.
. Хотя по ряду параметров в культурном плане Россия XVI–XVII вв. ближе к Руси XIV–XV вв., чем к петровской России. Смута, воспринимавшаяся обществом как божественное наказание за отступничество от традиций, сама по себе способствовала коренной перестройке исторического сознания российского общества
[6] См., например: Шалак М. Е. Смутное время в оценках русских современников и историческое сознание российского общества XVII века // Известия высших учебных заведений. Северо-Кавказский регион. Общественные науки. 2004. № 1. С. 39.
. Характерно, что «рубежность» Смутного времени как начала «новой эпохи» очень хорошо понималась ведущими российскими историками XVIII – начала XIX в. (В. Н. Татищевым, М. М. Щербатовым, Н. М. Карамзиным), которые заканчивали ею свои грандиозные исторические нарративы, а сама Смута уже в XVII в. становится фундаментальным мифом российской национальной памяти
[7] См., например: Андрамонова И. М. Исторический миф о Сму те и его бытование в художественной практике // Культ урология. 2008. № 1 (54). С. 91–94; Ляпин Д. А. «Летопись о многих мятежах» в контексте исторической памяти и самодержавной идеологии российского государства середины XVII в. // Новое прошлое = Te New Past. 2016. № 2. С. 164–172; Кринко Е. Ф., Горюшина Е. М. События и участники Сму тного времени в мемориальной культуре России // Вестник Волгоградского государственного университета. Сер. 4: История. Регионоведение. Международные отношения. 2019. Т. 24, № 2. С. 203–214.
. Только в XIX столетии с выработкой концепта новой России и формированием нового пространства памяти возникают новые схемы периодизации российской истории, в котором Смутное время как рубеж уступает Петровским реформам.
Для нашей книги вопрос о Смуте как историческом рубеже актуален, поскольку он определяет хронологические рамки того, что понимать под русским медиевализмом. Не углубляясь в дискуссию о периодизации отечественной истории (поскольку это отдельная тема), мы решили границу, разделяющую эпохи, обозначить концом XVI – началом XVII в., когда пресеклась династия Рюриковичей, правившая русскими землями все Средневековье, и наступила Смута – социально-политический конфликт нового типа, принципиально отличающийся от княжеских междоусобиц и борьбы с удельной системой предыдущих периодов. В XVII столетии мы видим слишком много нового; кроме того, в это время возникает отношение к предшествующим столетиям как к далекой, иной древности («медиевализм до медиевализма»), в то время как эпоха Ивана Грозного еще ощущает себя неразрывным продолжением средневековой Руси московских Калитичей и Ивана III. Под русским медиевализмом мы будем понимать обращение к истории IX–XVI вв. в последующие эпохи для использования исторических образов в современной культурной, политической деятельности и нациестроительстве. Тем самым хронологические рамки нашего второго тома несколько шире, чем первого, где мы в соответствии с европейской традицией в трактовке рамок Средневековья не поднимали их выше XV в.
Следующая особенность в том, что Россия – единственная славянская держава, которая с XV в. ни разу не теряла своего суверенитета. Следовательно, период Средневековья не мог, как у зарубежных славянских и балканских народов, выступать для нее в качестве утраченного идеала национальной независимости, поскольку с XV в. она ее не лишалась. Наоборот, 250 лет русского Средневековья в национальной культурной памяти прочно были связаны с мрачным периодом «монгольского ига» и отражением шведской, тевтонской и прочей агрессии.
Вот почему русский медиевализм был меньше связан с национализмом, чем у южных и западных славян. В России не было национальных «будителей», призывавших нацию воспрять ото сна и вернуться к идеалам средневековых королевств. Русский национализм возник и рос в ином контексте – внутри суверенной державы, прочно стоявшей на ногах Российской империи XIX в., причем многонациональной империи. Для него медиевальная тематика оказывалась в тени актуальных событий современности или ближайшей истории (100–200 лет, до петровского времени включительно). Суворовская легендарная фраза при взятии Измаила: «Мы русские! Ура! Какой восторг!», память об Отечественной войне 1812 г., чувство гордости за русское оружие при освобождении Балкан в 1877 г. были гораздо важнее для русского национализма и патриотизма, чем воспоминание о древнерусских князьях. Русский медиевализм не мог дать национализму тех уникальных образов, какие несла воображенная история свободных средневековых королевств для входящих в чужие империи славянских народов. Русский медиевализм, бесспорно, поставлял образы славных предков, бившихся на Куликовом поле или на льду Чудского озера, но хватало более актуальных и животрепещущих примеров доблести и подвигов. Имперская политика памяти, впервые сформулированная в Петровскую эпоху [8] См., например: Агеева О. Г. «Величайший и славнейший более всех градов на земле» – град Святого Петра. СПб., 1999; Погосян Е. А. Петр I – архитектор российской истории. СПб., 2001.
и существенно модернизированная во времена правления Екатерины II [9] См., например: Зорин А. Кормя двухглавого орла. Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века. М., 2001.
, исправно формировала пантеон выдающихся россиян – государственных деятелей, полководцев, деятелей искусства. Герои были рядом, не было необходимости искать их в Средневековье.
Читать дальше