(3 мая 1931)
К кому может быть обращена эта мольба о сохранении речи? Кому эти обеты служить и мыкаться? И кто заведует таким спецхраном?
Господь Бог, может, и заведует, но как адресат обращения не подходит: стихотворение слишком конкретно по части деталей места и времени, деталей сталинской России (все‐таки Мандельштам – акмеист, то есть решил однажды опираться на «реалии»), да и по тону обращения это скорее призыв, чем мольба. В нем даже звучит требовательность: «Сохрани…» И обращение построено, как отчет о заслугах и предложение сделки за будущие заслуги, еще более важные. И если прежние заслуги «пассивные» и сводятся к смиренному долготерпению: «за привкус несчастья и дыма, за смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда», то будущие обещают быть активными: «обещаю построить дремучие срубы» и найти «топорище для казни петровской», т.е. за бессмертие (сохранение речи) предлагается соучастие в казнях. Вряд ли можно заинтересовать Господа такой сделкой, да и торг здесь неуместен…
Матвей Рувин, соавтор нашей с ним книги «Шатры страха» 442, определил жанр произведения как «фаустовскую сделку», т.е. сделку с дьяволом, уж никак не с Богом.
И поэт называет партнера по сделке, но не прямо, а намечая следы‐метафоры, которые должны привести к адресату, играет с читателем в логическую загадку: угадай по трем признакам‐эпитетам‐метафорам: «отец мой, мой друг и помощник мой грубый». Только тот, кому подойдут все три «эпитета», может быть назван адресатом обращения. С ветхозаветным Богом полного наложения не получается. Отец? Пожалуй. Грубый помощник? С большой натяжкой. Бог Саваоф, конечно, суров и своеволен, но слово «грубый» здесь звучит метафорическим диссонансом (а у Мандельштама был абсолютный поэтический слух). Но главное: обращение «друг» уж никак не подходит к сияющему пламенем Богу Небесных Воинств. Что за фамильярности.
Так, может быть, – к Богу‐сыну, к Иисусу Христу? Всетаки Мандельштам принял христианство (в 1911 году), пусть и в «оригинальном» методистском изводе, и почти всю жизнь полагал себя творящим в рамках христианской культуры, как он ее понимал, а в разгар революции у него были сильные православные «завихрения». С.П. Каблуков свидетельствует об этом в своем дневнике:
Темой беседы были его последние стихи, явно эротические… не может заставить себя перестать сочинять стихи во время этого эротического безумия и не видит выхода из этого положения, кроме скорейшего перехода в православие 443.
Допустим, он мог считать Иисуса Христа другом, но отцом – сомнительно, не очень‐то поэт причислял себя к «детям Христовым», но допустим. Мог считать и помощником, но – грубым? Бог любви, «нежный истерик» по выражению Мережковского, никак не соответствует определению «грубый». Правда, Христос по евангелиям был крутенек, но это другая тема, и в такие экзегезы Мандельштам вряд ли вдавался.
Но главное, повторюсь: контекст стихотворения все‐таки не теологический, и даже не метафизический, а вполне конкретный: русский и сталинский (почти все, что поэт натворил в тридцатые годы, создано если и не с прямым обращением, то с оглядкой на Сталина) – контекст казней. Торговля идет казнями и плахами как товаром: «лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи», а я тебе «за это» (повторяется дважды) и топорища подберу и дремучие срубы построю. Казнь путем утопления или сжигания в срубе‐колодце была очень распространена на Руси (так сожгли, например, протопопа Аввакума), колодцы также использовались для сбрасывания трупов. Все эти казни широко применялись при великом погроме Новгорода опричниками Ивана Грозного в 1570 году, и поэт уподобляет сохранение своей речи отражению Рождественской звезды в наполненных черной и сладкой кровью новгородских колодцах.
Матвей Рувин дал блестящую интерпретацию этим строкам в уже названной книге «Шатры страха»: «Рождественская звезда знаменует, кроме всего прочего, «второе рождение» (ср. с Пастернаком) Мандельштама как поэта, «очистившегося» в жуткой, черной купели‐срубе (то, что вода должна быть «черна и сладима», намекает на вязкость, придаваемую кровью). Иными словами, чем чернее вода в колодце (т.е. чем полнее отречение и чем чернее дела), тем отчетливее отражается в нем Рождественская звезда».
Д.Г. Лахути в книге «Образ Сталина в стихах и прозе Мандельштама» сводит «Стансы» 1935 года, а, по сути, и все творчество Мандельштама в 30‐е годы к краткой формуле Amo et odi (на манер Катулла ), люблю и ненавижу 444.
Читать дальше