* * *
Сначала я с ужасом почувствовал, что больше не хочу писать на русском языке. (Этот мотив позднее появится и у Мандельштама: «Мне хочется уйти из нашей речи…») 438О, если б я мог выразить себя, сказать всю правду о себе в музыке! Я стал завидовать композиторам: ведь у них единый международный язык – музыка. О, страшная сила, которая так жестоко связывает меня с этой страной! Язык! Писать по‐русски? Не преступление ли это против гонимых Россией евреев? Если бы я мог разорвать эту связь! Не писать больше по‐русски, писать на другом языке, для других людей! Вот самое решительное средство!
Порвать? Бежать? Но ведь здесь, в Петербурге, был для меня очаг поэзии. Потерять его, погибнуть в пустоте? Нет, как всякого человека, пустота меня ужасала. Итак, я оставался пленником этого Севера. Мне хотелось избавиться от моей неотступной мысли. Но она тоже гнусно связывала меня с царской Россией. Ведь боль приковывает нас к причине нашей боли. Иногда я гордился этой раной, этой ненавистью, этим негодованием. Иногда я стыдился их. Иногда я с ужасом допытывался у себя самого, не преступник ли, не изменник ли я. Я терпел эту боль, как терпят болезнь. Я готов был считать ее манией, навязчивой мыслью, душевным расстройством. Уж не сошел ли я с ума? Уж не выдумал ли я эту пытку? …Я сомневался даже в собственной искренности.
* * *
Я мечтал не о Европе, а о Востоке. В воображении я представлял себе евреев неискаженным восточным племенем, а Палестину – сияющей страной. О, если б я мог писать по древнееврейски! Ведь на этом языке звучит целая поэзия и в наше время, поэзия великого Бялика. Но я не имел тогда ни малейшего понятия о языке моих предков. И вот впервые в жизни я принялся его изучать.
(У Мандельштама мотив бегства на Восток был связан с Арменией, «страной субботней», как он ее называл, он даже изучал армянский язык.)
* * *
…в июле (1914‐го – Н.В .) я отправился в Палестину. В Константинополе мне пришлось сесть на русский пароход. Обнаружилось, но слишком поздно, что в I и II классах он везет в Палестину русских православных паломников: священников, семинаристов, чиновников и студентов – членов черносотенного «Союза Михаила Архангела», а в 3‐м неимущих евреев‐беглецов из царской России, стремящихся работать в еврейских колониях в Палестине. Между верхней и нижней палубой, казалось, зияла бездна. Матросы усердно следили, не проникают ли пассажиры III класса на палубу II, и загоняли их обратно. Однажды более жалостливый матрос подвел к судовому врачу пассажира III класса – старого еврея, у которого болел зуб. Старик просил дать ему йод. Врач с досадой и отвращением отмахнулся и приказал матросу увести еврея обратно. Укоризненный взгляд старика не вызвал у врача никаких угрызений совести. Очередной новостью этого плавания было происшествие на палубе III класса: матрос окатил помоями еврейскую девушку. Но во 2 классе и это не произвело впечатления… Там занимались делами поважнее. Каждое утро мрачный студент‐черносотенец подходил под благословение архимандрита. …Когда сириец упомянул о поражении России в японскую войну, мальчуган «патриотически» возразил: «Да ведь казакам тогда некогда было: надо было устраивать еврейские погромы…» …я решил поскорей покинуть это плавучее гнездо черносотенцев и сойти на берег в ближайшем порту.
Палестина влекла к себе пылкую еврейскую молодежь. Жаботинский, талантливейший русский литератор, отдал ей жизнь, поэт Довид Кнут, друживший с Парнахом в Париже, уже после Второй мировой войны уехал в Израиль. Парнах остался при своих метаниях.
…этим не обрусевшим евреям было легче, даже естественней ненавидеть Россию, тогда как мне… Я был и здесь чужд еврейскому народу, а, может быть, и недостоин его. Как всегда, чудовищно себялюбивый, погруженный в хаос своих мыслей и чувств, я тщетно боролся с самим собой. Я еще не признавался себе, что у меня меньше любви к евреям, чем отвращения к царской России. Слушая древнееврейский язык, воскресший в Палестине, я все‐таки чувствовал его недостаточно родным и сознавал, что не смогу писать на нем, по крайней мере, в ближайшие годы. (А на каком же языке писать сейчас?) Но это путешествие получило для меня неожиданное значение. Я убедился, что на всем Ближнем Востоке местные жители и, в частности, потомки испанских евреев – сефарды, говорят и учатся на французском языке. В этом распространении французской культуры поистине было величие. Мне открылся спасительный выход: возможность, хоть в будущем, писать стихи по‐французски, на языке, который я знал и любил с детства. …Наконец, вдали от Европы, больше, чем когда‐либо, я почувствовал себя европейцем и осознал, что был им всегда. И впервые я испытал необходимость поселиться в Европе, то есть поступить именно так, как мне давно советовал отец. Итак, я отказался («пока») от моего желания писать по‐древнееврейски. Но у меня уже не было доверия к самому себе, и мое новое стремление я тайно считал уже новой химерой.
Читать дальше