Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Гершензон продолжает:
Нет, он не оскорблен владычеством стихии над личностью, напротив, он приемлет ее власть со страстной благодарностью и благоговением. В бессмертных стихах он поет гимн беззаконной стихии, славя ее всюду, где бы она ни проявлялась, – в неодушевленной природе, в звере или в человеческом духе:
Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На черный пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись: таков и ты, поэт,
И для тебя условий нет 179.
Конечно, можно оспорить эти наблюдения Гершензона (на мой взгляд, верные и глубокие) и привести другие цитаты, но мне в данном случае важно показать, что Пушкин в глазах Гершензона такой же язычник, как и Державин в глазах Мандельштама.
Кстати, коль скоро зашел разговор о Пушкине, то вот строки из его стихотворения «Безверие», поразительно напоминающие «музыку» великого державинского восьмистишья:
Несчастия, страстей и немощей сыны,
Мы все на страшный гроб, родясь, осуждены.
Всечасно бренных уз готово разрушенье,
Наш век – неверный день, минутное волненье,
Когда, холодной тьмой объемля грозно нас,
Завесу вечности колеблет смертный час,
Ужасно чувствовать слезы последней муку —
И с миром начинать безвестную разлуку!
Конечно, у Пушкина другая «оркестровка», это «вариация на тему», никак не повторение, и вообще, Пушкин не такой «пессимист», он страдает, он кричит, он ищет опоры, он отказывается верить в исчезновение: «Я всё не верую в тебя,/Ты чуждо мысли человека!/Тебя страшится гордый ум!» 180На помощь приходит античная языческая мифология, если и не как вера, то как «поэтическая мечта»:
Зачем не верить вам, поэты?
Да, тени тайною толпой
От берегов печальной Леты
Слетаются на брег земной.
Они уныло посещают
Места, где жизнь была милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей…
Они, бессмертие вкушая,
В Элизий поджидают их,
Как в праздник ждет семья родная
Замедливших гостей своих…
Мечты поэзии прелестной,
Благословенные мечты!.. 181
В этом смысле Державин мне милее: грезами себя не баловал.
Но вернемся к провиденциальному роману Мандельштама с Цветаевой, к метафоре песка, как дара. Да, песок – плоть пустынь, аравийское месиво, крошево, но он же мера времени. Поэт дарит поэту не тот песок, что протекает меж пальцев, вытекает, как кровь, высушивает жизнь, а тот, что он «пересыпает» из ладони в ладонь, как в песочных часах из одной рюмочки в другую. Это образ часов, времени, он дарит ей время. Это его иудейский дар едва ли не самой язычески чувственной русской поэтессе, подобный дару «прозорливцу от псалмопевца», царя Давида – Зевесу в «Канцоне».
Само стихотворение («Не веря воскресенья чуду…») – мучительная игра притяжения и отталкивания с женщиной, которая воплощает собой «иную веру», и речь, конечно, не о христианстве, а о чем‐то более древнем и страшном («С такой монашкою туманной/Остаться – значит быть беде»)… В ответный дар Мандельштам получает Москву, он дарит ей время, а она ему – пространство: «…и я взамен себя дарила ему Москву», вспоминает она в письме А. В. Бахраху (17‐го августа 1923 г.).
Из рук моих – нерукотворный град
Прими, мой странный, мой прекрасный брат.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пятисоборный несравненный круг
Прими, мой древний, вдохновенный друг.
К Нечаянныя Радости в саду
Я гостя чужеземного сведу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И на тебя с багряных облаков
Уронит Богородица покров,
И встанешь ты, исполнен дивных сил…
Ты не раскаешься, что ты меня любил.
Цветаева казалась ему неким воплощением Руси…
В разноголосице девического хора
Все церкви нежные поют на голос свой,
И в дугах каменных Успенского собора
Мне брови чудятся, высокие, дугой.
И с укрепленного архангелами вала
Я город озирал на чудной высоте.
В стенах Акрополя печаль меня снедала
По русском имени и русской красоте. …
И пятиглавые московские соборы
С их итальянскою и русскою душой
Напоминают мне явление Авроры,
Но с русским именем и в шубке меховой 182.
Читать дальше