Теперь мы можем ясно увидеть, чем гипермодерн отличается от модерна (в понимании Старобинского, основанном на творчестве Бодлера). Гипермодерн не является исчерпывающим, но касается лишь конкретной современности. В модерности бодлеровского пейзажа, напротив, все перемешивается и держится друг за друга: шпили и трубы являются «мачтами города». Наблюдатель модерна созерцает чередование старого и нового. Гипермодерн, в свою очередь, превращает старое (историю) в специфическое зрелище наряду с любыми другими экзотизмами и местными частностями. История и экзотизм играют в нем ту же роль, что и цитирование в письменном тексте: роль, с замечательной ясностью демонстрируемую в каталогах современных турагентств. В не-местах гипермодерна всегда находится место (на витрине, на афише, по правому борту самолета, слева от автотрассы) «достопримечательностям», представленным как таковые: ананасы из Кот-д’Ивуар; Венеция – город дожей; крепость Танжера; Алезия [52] Алезия (Alesia) – древний галльский город-крепость в районе современного Дижона (Франция); связан с завоеванием Галлии Древним Римом и с именем Юлия Цезаря. – Примеч. ред.
. Они не производят никакого синтеза, ничего не вбирают, но лишь позволяют на период проезда сосуществовать отдельным индивидуальностям, похожим друг на друга и безразличным друг к другу. Если не-места выступают в качестве пространства гипермодерна, то последний не может претендовать на те же амбиции, что и модерн. Как только индивиды сходятся вместе, они формируют общество и обустраивают места. Пространство гипермодерна же подтачивается следующим противоречием: оно имеет отношение только к индивидам (клиентам, пассажирам, пользователям, слушателям), которые при этом идентифицируются, вписываются в общество и локализуются (имя, профессия, место рождения, адрес) лишь на входе или выходе. Если не-места выступают в качестве пространства гипермодерна, то следует объяснить этот парадокс: социальная игра, по всей видимости, разыгрывается не на аванпостах современности, а где-то еще. Одновременно масштабно и между делом, «среди всего прочего» не-места принимают с каждым днем все более многочисленных индивидов. И они в особенности становятся мишенью тех, кто в своем стремлении к завоеванию или отстаиванию своей территории доходит до терроризма. Аэропорты и самолеты, супермаркеты и вокзалы всегда были основными местами совершения террористических атак (не говоря уже о заминированных автомобилях); безусловно – из соображений эффективности (если это верное слово); но, возможно, здесь кроется и другая причина: те, кто стремится к новым формам социализации и локализации, видят в этих местах более или менее отчетливо отрицание своих идеалов. Не-место является противоположностью утопии: оно существует, не содержа в себе ничего органически социального.
Здесь мы приходим к едва затронутому выше вопросу: вопросу политики. В статье, посвященной городу [53] Agacinski S. La ville inquièté / Le Temps de La reflexion. Paris, 1987.
, Сильвиан Агасински напоминает, что являлось идеалом и требованием Анахарсиса Клоотса, члена революционного Конвента. Он, будучи враждебным всякой «воплощенной» власти, требовал смерти короля. Любая локализация власти, любой единичный суверенитет, даже разделение человечества на отдельные народы казались ему несовместимыми с неделимым суверенитетом всего человеческого рода. В этой перспективе столица – Париж – являлась бы привилегированным местом только в той степени, в какой может быть привилегированной «оторванная от корней, детерриториализованная мысль»: «Парадокс столицы этого абстрактного, универсального и, возможно, не просто буржуазного человечества – пишет Агасински, – состоит в том, что она также является не-местом, „нигде“, чем-то наподобие того, что Мишель Фуко, не включавший в это понятие город, называл гетеротопией » (с. 204-205). Несомненно, сегодня в масштабах целого мира проявляется противоречие между универсалистским и территориалистским направлениями мысли. Мы коснулись лишь одного из аспектов изучения данного вопроса, исходя из констатации того, что все возрастающая доля людей живет – как минимум часть своего времени – вне территории, и что вследствие этого сами условия определения эмпирического и абстрактного меняются под воздействием тройственного ускорения, определяющего эпоху гипермодерна.
«Вне-места», или «не-место», практически используемое индивидом эпохи гипермодерна, отличается от «не-места» правительства с его противоречивым переплетением двойственных необходимостей: мыслить и локализовать в пространстве универсальное, уничтожать и основывать локальное, подтверждать и ставить под сомнение происхождение. Эта непредставимая составляющая власти, всегда служившая основой социального порядка, при необходимости переворачивавшая с ног на голову, словно по произволу природы, понятия, позволяющие ее описывать находит особое выражение в революционном желании мыслить одновременно и об универсальном, и об управлении, отвергать одновременно и деспотизм, и анархию; однако она всегда является составной частью всякого локализованного порядка, который по определению должен вырабатывать пространственное воплощение властных отношений. Ограничение, сковывающее мысль Анахарсиса Клоотса (и иногда напоминающее «наивность»), состоит в том, что он рассматривает мир в качестве места – общепризнанного места обитания рода человеческого, подразумевающего пространственную организацию и наличие центра. Между прочим, важно, что и сегодня в любом разговоре о «Европе двенадцати» [54] Речь идет о странах Европейского союза, которые в 2012 году ввели в наличное обращение единую валюту – евро, образовав еврозону.
или «новом мировом порядке» немедленно встает именно вопрос об истинном центре той или иной структуры: Брюссель (не говоря о Страсбурге) или Бонн (чтобы не торопить события с Берлином)? Нью-Йорк и штаб-квартира ООН или Вашингтон и Пентагон? Мысли о месте нас преследуют постоянно, и возрождение националистических движений, придающее этому процессу актуальность, может создать видимость возвращения к локализации, – в то время как Империя, играя роль предполагаемого прообраза будущего человечества, постепенно отдаляется от нас. И все же фактически язык Империи был тем же, что и язык народов, боровшихся с ней, – возможно потому, что и бывшая Империя, и новые нации вынуждены отвоевывать свою модерность, прежде чем перейти к гипермодерну. Империя, воспринимаемая как «тоталитарный» универсум, ни в коем случае не является не-местом. Напротив, ее образ – это универсум, в котором никто никогда не остается один, в котором весь мир находится под неусыпным контролем, где прошлое как таковое отвергается (в Империи все начинается с чистого листа). Империя, подобно миру Оруэлла или Кафки, является не домодерной, но «парамодерной»; она является провалом, неудачей модерна, но ни в коем случае не его будущим и не располагает теми тремя аспектами гипермодерна, которые мы стремились подчеркнуть. Она фактически является, строго говоря, полным их отрицанием. Будучи нечувствительной к ускорению истории, она переписывает ее; она охраняет своих подданных от ощущения сжатия пространства, ограничивая свободу их перемещения и свободу информации; таким же образом (как показывает напряженная реакция на инициативы, направленные на расширение и соблюдение прав и свобод человека) она всячески вычеркивает из своей идеологии референцию к индивиду и даже отважно проецирует свою идеологию вовне собственных границ – мерцающий образ то ли абсолютного зла, то ли величайшего соблазна. Конечно, в первую очередь таковым нам представлялся Советский Союз, но до сих пор существуют и другие империи, большие и малые; и склонность некоторых наших политиков считать, что наличие однопартийной системы и верховного правителя неизбежно предшествует демократии в Азии и Африке, удивительным образом напоминает точку зрения, которую они же с жаром критикуют за отсталость и присущую ей внутреннюю противоречивость – в тех случаях, когда речь заходит о Восточной Европе. Препятствия на пути сосуществования мест и не-мест всегда будут иметь политический характер.
Читать дальше