Англичане, от Свифта до Теккерея, или французы, от Рабле до Золя, точно так же «разрушали» общественные институты. Однако на Западе литература не имела того влияния, являясь гораздо более частным делом. Но величие русской словесности зиждется как раз на ее самосознании высшего суда, учителя жизни — согласно критикам, дурного, вредного учителя. Замкнутый круг: русская литература вредна, потому что хороша, а хороша оттого, что вредна.
Такой закон искусства сводится к корявому термину «нонконформизм». Быть «за» и одновременно на высоте не удавалось никому из настоящих художников в новейшее время. Выступая за государство, Розанов — против общества, против интеллигенции, против литературы: то есть его роль в расшатывании устоев, отчего и «произошла революция», — ничуть не меньшая, чем Тургенева или Щедрина. Обличать писателей — удар по общественным устоям посильнее, чем обличать царей, которых не пинал только ленивый. (Не говоря уж о розановском бунте против Нового Завета). Народная русская забава — искать, кто виноват, чтобы решить, что делать. На предварительном следствии не принято задерживаться: скучно. Но даже если забаву продолжить — начинать сразу с суда и тащить туда словесность, — то уж не на скамью подсудимых, а на свидетельское место. Свидетельство литературы — авторитетнейшее в России. К нему стоит прибегнуть, пытаясь понять, как и почему дважды в течение сокращенного века «Русь слиняла в два дня», а монастырь превратился в лагерь. Довод, чтобы его услышали и верно поняли, должен соотноситься с книжной реальностью. Истоки нашей этики в эстетике. Наш ум — начитанность. Негуманитарный интеллигент — оксюморон в России. Из книг пришли стереотипы поведения и мышления, которые потому и устойчивы, что ярки и выразительны: Толстой и Достоевский очень хорошо пишут. Однако литература — занятие обоюдное. Книгу мало доходчиво написать, ее еще надо правильно прочесть. Критика и общественность вменили нашей словесности в обязанность решать социальные вопросы. Метафизикой она увлекалась сама, подменяя и заменяя религиозные институты. В результате при всем прославленном внимании русского писателя к человеку разглядеть его на текстовом просторе непросто. Взмывая к горним высям и спускаясь в кромешные бездны, мысль проносится мимо частного человека на такой нечеловеческой скорости, что он поневоле сливается с подобными себе в нечто неощутимое — народ.
Вот если умерить амбиции и снизить тон, то можно прочесть в русской классике повесть о частной жизни, автономной личности, чей путь — не от пропасти к вершине, а от печки к перине. Можно вспомнить, что Пушкин воспел щей горшок на семейном очаге и даже отдал за это жизнь; что быт Простаковых пережил идеи Стародума; что консерватор Кирсанов одолел революционера Базарова; что Лермонтов, даже на дорогу выходивший один, воспел гумно и резные ставни; что к идеалу Пульхерии Ивановны только в эпилоге приблизилась Наташа Ростова; что Штольцу не встать вровень с никогда не встающим с дивана Обломовым; что у бездомного персонажа Достоевского — живущего ради смерти Кириллова — круглые сутки кипел символ домашнего уюта, родственник пушкинского горшка, самовар. Все это в русской литературе есть, но за скоростями широчайших духовных амплитуд незаметны неторопливые шажки от плиты к столу. Сердце бьется так, что звона посуды не слышно. Чтобы понравиться себе и читателю, словесность прихорашивается, глядясь не в самовар, а в глобус. Коль скоро каждая книга есть попытка Книги, то и предмет ее не человек, а Человечество. Неудивительно, что человек в таком масштабе — маленький. Хотя Маленький Человек — в виде компенсации можно наделить его большими буквами — не русское изобретение (его истоки обнаруживаются еще у греков и римлян), но таковым он воспринимается и в конечном счете является. Аналогичный случай, кстати, с самоваром.
Русская литература много потрудилась во славу Маленького Человека. Достоевский сетовал: «Напишите им самое поэтическое произведение; они его отложат и возьмут то, где описано, что кого-нибудь секут». Но он и создал Девушкина, Мармеладова, Снегирева, всех этих униженных, оскорбленных и пьяненьких, которых беспрестанно секут и в которых он вложил столько же поэзии, сколько и сострадания.
Константин Леонтьев писал: «Тот, кто старается уверить себя и других, что все неморальное — непрекрасно, и наоборот, конечно, может принести нередко отдельным лицам педагогическую пользу, но едва ли польза эта может быть глубока и широка, ибо поверивший ему вдруг вспомнит, что Юлий Цезарь был гораздо безнравственнее Акакия Акакиевича». Проблему можно пересказать так: неужто Маленький Человек только тем и хорош, что он маленький?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу