Любопытна и лирическая ситуация, представленная в тексте песни. Это ни к чему не обязывающее балагурство, неторопливый шутливый монолог, обращенный к лошади Маруське. Тем самым (вряд ли сознательно и преднамеренно) травестируется монолог извозчика Ионы Потапова из рассказа Чехова «Тоска» (1886). Лошадь же в исторической ситуации тридцатых годов вырастает до роли символа отсталости. Еще в поэме «Сорокоуст» (1920) Сергей Есенин писал о жеребенке, который не в состоянии победить нашествие «стальной конницы» — паровоза и трактора. «Последний поэт деревни» понимал, что замена живого коня машиной не только неизбежна, но и желательна для прогресса и благополучия (об экологии тогда еще никто не слышал). В романе Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Золотой теленок» (1933) Остап Бендер в качестве участника автопробега «по бездорожью и разгильдяйству» произносит дежурный слоган: «Железный конь идет на смену крестьянской лошадке» [12] [12] Ильф И., Петров Е. Золотой теленок. М.: «Высшая школа», 1982. С. 60.
. И, наконец, лошадка как олицетворение вековой отсталости русской деревни активно присутствует в фильме Сергея Эйзенштейна с симптоматичным заглавием — «Старое и новое» (1929), демонстрировавшемся как «Генеральная линия» и посвященном коллективизации. То же самое можно было сказать и о городской лошади: цокот ее копыт, ржание, равно как крики уличных торговцев и зазывал и, конечно, ворчанье извозчиков напоминали о нэпе, нэп же ассоциировался с дореволюционной Россией.
Однако Маруська в «Песне старого извозчика» — хоть и «отсталая», но симпатичная — не меньше, чем есенинский жеребенок. Жалко, что такие Маруськи скоро совсем исчезнут с московских улиц. Лошадка идеально вписывается в природу, в нехитрый ландшафт, который представляет из себя и дорогой великий город, и больше, чем город: «Только глянет над Москвою утро вешнее, / Золотятся помаленьку облака…». Она работящая, как и ее хозяин: оба они любят порядок, делают всё добротно, оба куда как далеки от обломовщины («Я ковал тебя отборными подковами, / Я пролетку чистым лаком покрывал»). За балагурством извозчика скрывается профессиональная честь горожанина, мастера, чуждого безалаберности, пресловутому «шаляй-валяй». И даже можно сказать, что им присущ динамизм, но динамизм особого рода — славянского удальства и лихачества [13] [13] Можно было бы написать «русского удальства», но не надо забывать, что удальство польское, венгерское, сербское или хорватское если и отличается от него, то только «количественно», но не качественно.
, гоголевской птицы-тройки с ее «черт побери всё». Динамизм этот выражается глаголами движения — катались и мчались, однако эти глаголы употребляются в прошедшем времени, так как это было, но уже больше не будет. Всё в прошлом. Теперь же (снова глаголы движения — в настоящем времени) лошадка и извозчик плетутся рысью, поникнув головой. Былой динамизм исчерпан, жизненная энергия безымянных героев дореволюционной поры и ее пародийного отголоска — нэпа иссякает: «Наши годы длинные, / Мы друзья старинные». Времена старорусского, полуазиатского лихачества миновали — настало время социалистического американизма — технического шика и разумно организованного комфорта. Но как много тепла и уважения к старине! Ведь выражение «друзья старинные» (а это лучше, чем просто старые) и фраза «ты верна, как прежде мне» коннотируются положительно, без тени иронии: это знак глубочайшего уважения.
«Но метро сверкнул перилами дубовыми / Сразу всех он седоков околдовал». Прогресс неумолим. Но полноте, так ли уж враждебен старый полуграмотный мастер своего дела (метро у него — мужского рода, и это едва ли не самая удачная находка поэта Я. Родионова) победной поступи прогресса? Небось, ему нравится ездить каждое утро от Сокольников до Хамовников в голубом вагоне с сиденьями из натуральной кожи и никелированными поручнями. Ему, конечно, по-человечески жалко Маруськи, жалко милой старины, но просвещение и комфорт прельстили и его: это однозначно вытекает из юмористической концовки. Настоящий враг и старого извозчика, и «мещанских» удобств в американизированном варианте в добродушной, шуточной песне не упомянут, но современники скорее всего, знают, кто он. Он — это революционный аскетизм, холод абстрактных авангардистских конструкций, стеклянных спиралей, Летатлинов; это дерзновенные замыслы голодранцев — Чепурных и Копенкиных. Стиль новой эпохи, эпохи недавно начавшихся тридцатых годов характеризуется далеко не во всем, но во многом возвращенной душевной теплотой и тоской по уюту, удобству, изяществу — всему тому, что злые русские языки еще в XIX веке презрительно именовали мещанством. Дух же этой эпохи был достаточно противоречивым. Надвигалось неведомое новое, но мало кто еще понимал, что это такое: слова «тоталитаризм» никто еще не знал. А людям так хотелось верить, что грядущий социализм, успокоившийся двадцать лет спустя после революционных боев, принесет не только «для страны», «для трудящихся», «для всего прогрессивного человечества», но и для реальных живых людей такое новое, за которым скрывается хорошо забытое старое. Напомню о некоторых пускай немногочисленных, но знаменательных новых реалиях сталинской эпохи, правда, появлявшихся в разные ее периоды и в связи с раными обстоятельствами. Это новый ресторан со стерляжьей ухой на Северном (химкинском) речном вокзале, новая военная форма с погонами вместо ромбов и кубарей, возвращение к дореволюционным званиям и рангам в армии, это школьная форма (гимнастерки военного образца для мальчиков и темные платья с фартуками для девочек), это раздельное обучение в школах, это мода на классические бальные танцы, это ренессанс (по крайней мере в некоторых среднеинтеллигентских кругах) целомудренно-рыцарского отношения к женщине [14] [14] Эти и подобные факты подтверждает доживший до наших дней очевидец. См.: Кнабе Г. С. Арбатская цивилизация и арбатский миф // Москва и „московский текст” русской культуры: Сб. статей / Отв. ред. Г. С. Кнабе. М.: Изд-во РГГУ, 1998. С. 170–171.
. От таких новшеств веяло не строительством коммунизма, а — toutes proportions gardeеs — доброй старой Россией.
Читать дальше