Вторая книга Г. Пшебинды глубже и интереснее. Составляющие ее статьи, как это обычно бывает в сборниках, представляют собой разные жанры — от популяризаторской публицистики до серьезнейших историко-философских трудов. К первой относятся, например, статьи о последствиях снятия цензурных ограничений на публикацию философов Серебряного века в 1989–1992 гг., несколько текстов о Солженицыне (“Солженицын на окраинах России”, “Метафизика и патриотизм у Солженицына” и некоторые другие) и три о папе римском (“Встречи Иоанна Павла II с Сахаровым и Солженицыным”, “Войтыла читает Достоевского и Солженицына”, а также статья об энциклике “Orientale lumen”). Названные работы полезны как носители важной информации, в особенности для польского читателя, не всегда хорошо осведомленного о тонкостях таланта и публицистической деятельности последнего русского эпика ХХ в. или о симпатиях папы римского к России и ее литературе. Однако по-настоящему интересны другие работы, опубликованные в той же книге. К ним относятся, к примеру, такие статьи, как “Чаадаев — отец русского провиденциализма”, “Евреи и поляки в экуменической мысли Владимира Соловьева”, “Византийский эстетизм Константина Леонтьева”. Правда, на первый взгляд кажется, что ничего нового здесь нет, что обо всем этом уже много раз писали и в России, и на Западе, и в самой Польше (тот же Анджей Валицкий или, к примеру, Михал Богун — еще один краковский историк идей, обладающий весьма незаурядным талантом [3] [3] См. мою рецензию на его книгу “Контрреволюция и пессимизм: социальная философия Константина Леонтьева” (Краков, 2000): НЛО. № 47. 2001. С. 415–416.
). На самом же деле Г. Пшебинде удается вдохнуть новую жизнь в старые сюжеты, решительно отойти от позитивистского “фактоедства” (что, к сожалению, не всегда удается в работах, посвященных духовным авторитетам, которые в глазах ученого обладают особенной харизмой) и посмотреть на героев своих исследований по-хорошему предвзято, иначе говоря — концептуально. То, что о “латинофиле” Чаадаеве, “византофиле” Леонтьеве или о “натурофобе” Федорове пишет убежденный католик, прошедший польскую школу аристотелизма и схоластического мышления, придает его работам свежесть “иного” взгляда на вещи и особую окраску, которая может показаться русскому читателю непривычной и которая именно тем и хороша, что заставляет нас мыслить “непривычно”, по-новому.
Наибольший интерес вызывают, на мой взгляд, две работы — одна о Достоевском, другая о Бердяеве. Не правда ли, само заглавие — “Достоевский о бессмертии души и неземном рае” — звучит заманчиво? Об авторе “Братьев Карамазовых” написано немало, и тем не менее статья отмечена чертами новизны. Если же говорить о Бердяеве, то лучшей иллюстрацией оригинального авторского подхода к заявленной в заглавии статьи проблеме его “кантианства” (в кавычках) является ее преамбула. Из нее читатель ясно понимает суть примененного исследователем метода: “Методологического разъяснения требует уже само заглавие настоящей статьи, а в первую очередь кавычки, в которые заключено слово “кантианство”. Дело в том, что Николай Бердяев (1874–1948), который хотя и ссылался в своих работах на наследие Иммануила Канта в самых разных контекстах, как полемически, так и апологетически, тем не менее никогда не усвоил кантианства как определенной системы и как систему же неизменно его отвергал. Напряженность между апологией и отвержением, без всякого сомнения, проистекала, с одной стороны, из вошедшей в пословицу несистематичности бердяевского мышления, а с другой — из умения мыслителя творчески использовать чужие идеи, которые тем самым переставали быть “чужим словом” и становились точкой отсчета для его собственного мировоззрения. Поэтому “кантианство” в заглавии работы не означает учения Канта как такового, а лишь бердяевское представление об этом учении, к тому же далеко не тождественное самому себе в различных периодах творческой эволюции философа. Стоит подчеркнуть, что русский мыслитель в данном случае не создал никакой новой интерпретационной модели, так как родоначальником подобного метода явился в России уже Виссарион Белинский, а в начале ХХ в. его довел до иррационального абсурда Лев Шестов. Вот почему когда мы приступаем к изучению русской мысли (а отношение Бердяева к Канту в данном случае играет роль некоего эталона), то в первую очередь должны исследовать не философов и их системы, а мыслителей и их мировоззрения. Что же касается последних, то любая рациональная система (гегельянство, кантианство) никогда не функционирует относительно них ни как центр, ни как антицентр, а единственно представляет из себя апологетическую или полемическую точку отсчета. Иными словами, “кантианство” или “гегельянство” чаще всего на самом деле не являются ни тем, ни другим, а только представлениями о кантианстве и представлениями о гегельянстве, зачастую весьма отличающимися друг от друга в разные периоды творческой эволюции того или иного мыслителя” (с. 159; перевод мой).
Читать дальше