И все же, несмотря на всю внутреннюю близость русского и польского религиозного темперамента, поляки — католики, и в этом смысле принадлежат западному легкому. А как насчет нашего легкого? Мне скажут: «Такой современный авторитет, как Хантингтон, утверждает, что православие, такое, как оно есть, несопоставимо с европейской цивилизацией. Есть ли Вам что сказать в защиту противоположной точки зрения?» Правда, в этом случае стоило бы еще добавить: «Пожалуйста, избегайте ссылаться на того или иного православного святого, лично заинтересованного западной духовностью; мы не расположены говорить об исключениях, которые подтверждают правило, но лишь о самих правилах, об общих вопросах».
Я не нахожу в православной традиции предмета более общего и понятия более осязаемого, чем икона, поэтому я скажу об этом.
Восточнохристианская традиция иконы, возникшая в Византии и затем развивавшаяся и раскрывавшаяся на пространстве Восточной Европы, от Македонии до монастырей русского Севера, представляет собой художественную реальность совершенно особого свойства, некую середину между эмоционально-чувственным воображением Запада и статично-схематичным воздействием индуистских янтр [ 6 [6] Янтра (в индуизме и буддизме) — символическое изображение божественной реальности, служащее объектом медитативного сосредоточения.
] или мусульманских каллиграфических композиций. Она не тождественна ни первому, ни второму, и она соединяет в себе некоторые существенные элементы обоих этих миров; например некоторые сакральные монограммы, заставляющие нас вспомнить о восточной любви к каллиграфии, столь же необходимо принадлежат к облику иконы, как фигуративные изображения. Традиционные законы иконописания не допускают ни сладостности ренессансных Мадонн, ни корпулентности барочных святых; но уход от чувственного никоим образом не лишает человеческое лицо и человеческую фигуру их ранга центральных отображений Божественного Первообраза, и при всей аскетической модификации определенные аспекты античного творческого подхода оказываются удержанными, предотвращая какую-либо возможность полного погружения в стихию Востока. Движение становится величаво-медлительным, но не сменяется полной бездвижностью буддийских образов; восприятие пространства мистически преобразуется, при этом пространство не перестает существовать; эмоция подчиняет себя аскетической дисциплине, не заменяясь безэмоциональностью нирваны. Персоналистическая парадигма портретирования поздней греко-римской культуры, какую мы находим в так называемых «фаюмских портретах», входит в византийскую икону через своего рода сублимацию — не теряя при этом своего существеннейшего содержания ( identità essenziale ).
Этот художественный и духовный синтез, возможный благодаря равновесию между двумя крайностями — типичным для Востока негуманистическим чувством сакрального и устремившимся к секуляризму гуманизмом Запада, — как кажется, имеет особое универсальное значение, переходящее границы искусства, даже искусства религиозного. Оставаясь аскетичной и духовной, икона сохраняет конкретность Лица (Лика), отсутствующую в неевропейском религиозном искусстве. Я уверен, что эта особенность эмблематична, потому что идея Лица занимает до такой степени центральное положение в европейской системе ценностей, что без этого понятия названная система ценностей не могла бы существовать.
Сначала я говорил о возможности для русских и польских христиан понимать друг друга поверх границ католической или православной культур; в этом смысле мы, два славянских народа, можем вызывать известное отторжение у итальянского религиозного чувства. Но я должен сказать, что в различные эпохи удивительный мир итальянской духовности имел огромное значение для русских христианских интеллектуалов. Как вы знаете, можно говорить о совершенно особом положении св. Франциска как покровителя интеллектуалов, далеких от католицизма!
В общем, говоря об Италии и России, нужно помнить не только о различиях, но также о ряде черт глубоко родственных.
Стоит задуматься о тех исторических чертах, какие приобрело христианство в Италии и в России, и тут же начинаешь ощущать замешательство от преизобилия, с одной стороны, черт сходства, а с другой — контрастов. Так много общего: память о византийском наследии, особенно ощутимая, конечно, на полугреческом юге, к примеру, в Палермо, однако исторически присутствующая и в Риме, например, в отданной когда-то бежавшим от иконокластов константинопольским монахам церкви Санта Мария ин Космедин; почитание Божьей Матери и чудотворных икон, которым то там, то здесь воздвигнуты обители; народное благочестие, проникнутое порой доходящим до колоритных суеверий и всегда далеким от протестантского морализма вкусом к конкретному… Когда русский человек читает в вышеупомянутой Санта Мариа ин Космедин надпись XII века, где Матерь Божия именуется «Божией Премудростию» ( Deique Sophia ), когда он слышит от жителя столь, казалось бы, буржуазной и одновременно коммунистической Болоньи, что город этот до сих пор живет по-иному те несколько дней в году, на которые чудотворную икону приносят из местного Santuario, когда он видит, что делается с Неаполем в ожидании чуда св. Януария, — все это вызывает чувство, поистине близкое к ностальгическому. Недаром молодой итальянский граф из гоголевского отрывка 1839 года «Рим», возвращаясь в отечество из заграничных скитаний, переживает благочестивые чувства, какие вполне мог бы питать в аналогичной ситуации набожный россиянин: «Он вспомнил, что уже много лет не был в церкви, потерявшей свое чистое, высокое значение в тех умных землях Европы, где он был. Тихо вошел он и стал в молчании на колени у великолепных мраморных колонн и долго молился, сам не зная за что: молился, что его приняла Италия, что снизошло на него желанье молиться, что пробудилось было у него на душе, и молитва эта, верно, была лучшая…»
Читать дальше