Она, сама того не желая, затмевала его. А на деле – она-то как раз это отлично знала – он был и глубже, и шире, и основательнее ее.
Талантливый геодезист, великолепный педагог – друг своих учеников, человек широкообразованный, он уже в 1913 году, вероятно первый в Петербурге, читал в "Обществе межевых инженеров" толковый и передовой доклад о теории относительности Эйнштейна; тогда о ней мало что знали даже специалисты-физики. Скептик и убежденный атеист, он регулярно ходил на заседания "Религиозно-философского общества", потому что глубоко и серьезно интересовался состоянием современного общественного мышления. Он мало и редко говорил о политике, но для меня не было неожиданностью, когда после Октября Василий Васильевич Успенский наотрез отказался участвовать в так называемом "саботаже". Он тотчас же поступил на работу в тогдашнее Городское самоуправление; в те дни мэром города стал М. И. Калинин. Спустя недолгое время В. В. Успенский оказался одним из основателей и руководителей Высшего геодезическою управления в Москве, созданного по декрету, подписанному В. И. Лениным. Десятилетие спустя, в 1931 году, он и скончался на этом же посту, весь в работе, весь в далеких планах и замыслах…
Пожалуй, стоит сказать об одном семейном курьезе. Все семь братьев отца были "межевыми инженерами", все кончили один и тот же Константиновский межевой институт в Москве, на Басманных.
И в двадцатых годах во главе ВГУ, Высшего геодезического, оказались сразу три брата Успенские – Василий, Алексей и Тихон Васильевичи, руководившие там каждый своим отделом. Отец был признанным главой этого "клана".
И тем не менее дома, в семье, он всегда отходил на второй план перед мамою: так уж сложились их отношения. Это не тяготило его и не смущало нас, детей. Но в силу этого мир тех годов являлся мне не столько через отцовское, сколько через материнское посредство…
Хотя как сказать – через материнское… Наряду с мамой на нас сильно влияла и бабушка. И няня, вырастившая нас и маму. Влияли и деревенские ребята, наши приятели по летам в Псковской губернии. Влиял весь мир. И может быть, поэтому, как я теперь понимаю, довольно рано я начал уже "выпрастываться" из-под этих разных влияний. И по мере этого мягкое и почти "бесшумное" влияние отца начало сказываться все сильнее.
А что до любви, то любил я их обоих одинаково.
Казарма, тюрьма, покойницкая…
Нет, я не собираюсь этими словами характеризовать ни то время, ни тогдашний мир. Это было бы беззастенчивым перекрашиванием прошлого в цвета, которые я мог бы увидеть в нем только из далекого будущего. Мир тот был очень ласков ко мне; мое детство было чистым, тихим, благополучным. Я созерцал окружающее в общем сквозь розовые очки.
Но вот с чего я хочу начать. Когда мне было около пяти лет, меня каждый день водили "гулять". Обычно местом этого священнодействия были два сада – Академический, за корпусами Военно-медицинской, и "Нобелевский", у Народного дома Нобеля (на Нюстадтской), куда пускали "по билетам" [ 7 Народный дом Нобеля – нечто вроде клуба для рабочих машиностроительных заводов "Людвиг Нобель", филантропическое учреждение. "Нобелевский сад" – огороженный клочок земли за Народным домом, с катком и ледяной горкой.
].
Но и тому и другому я предпочитал "пейзаж иной". Там, где тогдашний Ломанский Ломанский пер. – ул. Смирнова
переулок упирался в конец Нижегородской Нижегородская ул. – ул. Лебедева
улицы, было в те времена нечто вроде маленькой захолустной площади. Слева на ней высилось красно-кирпичное, как весь почти тогдашний Питер, здание казармы, с плац-парадом и традиционным полковым козлом, с утра до ночи гулявшим по его песку… Иногда там занимались строевым учением "солдаты". Теперь-то я знаю, что казарма эта была не совсем обычная – казарма Михайловского артиллерийского училища: вероятно, в ней стояли не юнкера, а нижние чины из персонала учебного заведения. Но тогда люди в гимнастерках и с винтовками были для меня все равны, все – солдаты.
Восьмидесятипятилетняя няня моя, доходя до забора, огораживавшего плац, неизменно останавливалась, долго смотрела на обучаемых, жевала губами, качала головой в черной кружевной косынке и потом – "Ну идем, идем, Левочка!"– начинала, точно поддразнивая меня, петь, дребезжащим, древним голоском: "Солдатушки, браво – ребятушки!"
Насупротив казармы поднималось несколькими этажами выше ее второе, такое же мрачно-кирпичное – цвета особого, тяжко закопченного питерского кирпича, кирпича его фабрик, его складов, его окраинных домов, – увенчанное некрасивыми надстройками большое сооружение. Его окна были забраны решетками, по окружающей его стене ходили часовые. Я знал: это – тюрьма; но самое значение слова отсутствовало еще в моем сознании. Тюрьма так тюрьма, Академия так Академия: называется так, и все тут.
Читать дальше