Тут – я и сегодня точно знаю, в каких именно окнах, – находился "эсеровский" аптекарский склад. В нем не продавалось ничего для меня интересного. На витринах всегда можно было видеть только рекламы все тех же самых "Пилюль Ара" ("лучшее слабительное в мире"), да "Перуина Пето" – средства для рощения волос. Единственное, что привлекало здесь мое внимание, был лежачий стеклянный цилиндр на какой-то сложной подставке. Восковая женщина засунула в этот цилиндр розовое лицо и единственной рукой (ни другой руки, ни туловища у нее вовсе не было) поворачивала рычажок на подставке. И над ней была надпись: "Ингалятор Брауна излечит вашу больную гортань!" Зачем мне было все это?
А вот "эсдековский" магазин помещался на Симбирской Симбирская ул. – ул. Комсомола
, во втором или третьем доме от Нижегородской Нижегородская ул. – ул. Лебедева
. Его хозяева учли выгоды своего места – прямо против Военно-медицинской академии, расположенной именно на Нижегородской Нижегородская ул. – ул. Лебедева
; их маленькая лавка была полна вещей, которые казались мне и таинственными и привлекательными до предела, как содержимое уэллсовской "Волшебной Лавки".
Уже на витрине я видел пучки стеклянных трубок, какие-то причудливые сосуды тонкого стекла, непонятные, но властно притягивающие взор приборы… Тут, посредине, стояла электрическая машинка: на стеклянных кругах ее были налеплены продолговатые кусочки не то фольги, не то станиоля. Тут же виднелся большой белый предмет с загадочной надписью: "Автоклав"…
Я открывал входную дверь; над ней тихо дребезжал колокольчик, и чудеса смыкались вокруг меня. Да нет – все то же! Только тут стеклянные трубки поднимались уже над прилавками толстыми пуками, связками, снопами. Они тихо шелестели, когда пол колебался под ногами вошедшего или когда хозяева отодвигали их, все сразу, в сторону. В глубине стеклянных прилавков россыпью, навалом лежали всех размеров пробирки; на полках за ними выстроились от крошечных, как рюмка, до огромных, как самый большой графин, – высокогорлые, тонкие, подобные мыльным пузырям, колбы. Лежала пробка – готовая и целыми пластами. Из ящиков в любой миг можно было вынуть все то, что упоминалось в "Опыте – лучшем учителе" Соломина или в "Физике в играх" Доната, – шеллак, канифоль, канадский бальзам. "Что угодно для души", как о совсем других вещах скандировали дуры девчонки в Академическом саду! Но царицами моих грез были не колбы, не пробирки – реторты. Подобные почти незримым от прозрачности стеклянным грушам, – или нет – скорее напоминающие долгоносые слепые журавлиные головы, они почему-то особенно притягивали меня. Я смотрел на них как зачарованный. Я мечтал о времени, когда я буду учиться и доучусь до того, что мне позволят взять в руки такую вот штуку, и насыпать в нее какие-нибудь "снадобья", и укрепить на таганке над спиртовкой, и начать "перегонять эликсир жизни…".
Вот за все это я даже сравнивать не мог "эсдековский" магазин с "эсеровским".
Но почему же все-таки такие эпитеты?
В те дни и месяцы девятьсот пятого года все симпатии и антипатии петербуржцев вырвались на поверхность. Каждый газетчик на углу, каждый зубной врач со своим пациентом, каждый булочник, разносивший в корзине теплые булки по домам, каждая хозяйка, болтая на кухне с кухаркой, – считали нужным и возможным высказывать вслух свои политические воззрения, как могли и умели. А мама моя была из таких натур, что для нее этот шквал всеобщей откровенности, общительности был как бы ветром из родной страны. Она говорила со всеми, вступала в любые споры… Она-то и выяснила политическую ориентацию фармацевтов с Сампсониевского и с Симбирской Симбирская ул. – ул. Комсомола
.
Может быть, их взгляды и изменились, когда короткий рассвет тех годов сменился снова глухой ночью. Но до самого 1912 года, пока мы жили на Выборгской, я все еще слышал то же самое: "Лев, сходи за "морской солью" в эсеровский магазин; у эсдеков ее нет…"
И я не удивляюсь, вспоминая, что именно эти слова были одними из первых в моем сознании. Такие были годы.
Надо сказать, что в семье нашей царствовал бесспорный и безусловный матриархат. Все, знавшие нас и тогда и потом, считали ее центром и главным двигателем маму, – столько блеска, жизнерадостности, ума и сердца было во всем, что она делала. В том, как она жила. Опасаюсь, что были среди них некоторые, кому инженер Успенский представлялся чем-то вроде чеховского Дымова, хотя мама никак не походила на "Попрыгунью".
Читать дальше