А вот что отмечал в то же время один иностранный дипломат: «Мы были бы несправедливы к французской нации, если бы сочли ее безнадежно развращенной революцией. То лишь подонки народа, подброшенные кверху сильным брожением и всплывающие повсюду накипью безнравственности, вводят в обман неопытный взор. Я отнюдь не думаю, чтобы различные классы населения были более развращены во Франции, чем в других странах, но смею надеяться, что никогда ни один народ не будет управляем волею более глупых и жестоких злодеев, чем те, которые правят Францией с самого начала ее новоприобретенной свободы».
18 брюмера Бонапарт разогнал «злодеев». Изменились ли после этого французы и каковы теперь парижане?
«В глубине души я всегда презирал Париж в нравственном отношении», — признавался Стендаль. «Париж повидать необходимо, — писал он сестре Полине из Милана 29 октября 1811 года, — чтобы потом этот великий призрак тебя не тревожил. Там ты найдешь прекраснейшие в мире вещи; но это сераль: все в нем евнухи, вплоть до повелителя. Великое там умерло; жители заняты своим мелким тщеславием, кружком людей, который соберется у них вечером, судьбой водевиля, написанного кем-либо из их друзей, и т. п.».
На тысячу ладов он обыгрывает тему измельчания характеров и нравов: «В Париже, чтобы жить благополучно, надо обращать внимание на целый миллион мелочей». Или так: «В Париже можно встретить хорошо одетых людей, в провинции попадаются люди с характером».
Один француз, хорошо знавший свою страну (Мельян), сказал: «Во Франции великие страсти также редки, как великие люди».
Стендаль приводит и мнение «прекрасной шотландки»: «Вы, французы, производите в первый момент блестящее впечатление, но не способны вызвать по-настоящему страстное чувство. В первый день надо лишь пробудить к себе внимание: блеска же, который сразу ослепит, а затем все тускнеет и тускнеет, хватает на один миг».
Теперь ведь зачастую и любят из тщеславия. «Огромное большинство мужчин, особенно во Франции, желают обладать и обладают женщинами, которые в моде, как красивыми лошадьми, как необходимым предметом роскоши молодого человека; более или менее польщенное, более или менее возбужденное тщеславие рождает порывы восторга. Иной раз, но далеко не всегда, тут есть физическая любовь; часто нет даже физического удовольствия», — считает Стендаль. «В глазах буржуа герцогине никогда не бывает больше тридцати лет…»
«Чтобы отыскать любовь в Париже, надо спуститься в те слои населения, у которых благодаря отсутствию воспитания и тщеславия, а также благодаря борьбе с истинной нуждой сохранилось больше энергии».
— Нынче на одного человека, готового пожертвовать всем ради общего блага, приходятся тысячи тысяч, миллионы таких, которым нет дела ни до чего, кроме собственного удовольствия и тщеславия. В Париже человека судят по его выезду, а отнюдь не по его достоинствам», — сокрушался Наполеон на Святой Елене.
«Император изменил национальный характер, — писал Коленкур. — Французы сделались серьезными, всех волновали великие вопросы современности; мелкие интересы примолкли, все чувства были, можно сказать, проникнуты патриотизмом; всякий покраснел бы, если бы проявил другие чувства».
Сказать, что верный слуга императора очень уж преувеличивает, нельзя. В самом деле, развеселый дух Директории, — про которую один из героев Бальзака сказал: «В парижской лавочке разгром», — сменился атмосферой достаточно «камерной». Это касается и поведения людей на улицах, и театра — в угоду императору он стал в значительной степени трагедийным, — и прессы.
Коленкур говорит о патриотизме при Империи — и тут он прав! Сопоставим всеобщее внимание к военным успехам Наполеона с тем, что было перед его приходом к власти. Тогда патриотизм определенно «вышел из моды». «Наши злоключения не вызывают ни радости, ни тревоги; читая отчеты о наших сражениях, словно читаешь историю другого народа», — писал один комиссар, посланный в департамент.
Французы первых лет революции, французы времен Директории, Империи и Реставрации — разные типы характеров. Римский дух Наполеона сильно на них повлиял.
Стендаль уверен в этом: «Мы забудем благонамеренную глупость Директории, прославившейся благодаря таланту Карно и бессмертной итальянской кампании 1796–1797 годов.
Распущенность двора Барраса еще напоминала веселье старого режима; очарование г-жи Бонапарт показывало, что у нас не было тогда ни малейшего предрасположения к угрюмости и спеси англичан.
Читать дальше